Но на самом деле все это рационализации. Реальной причиной было то, что мне не хватало мужества. Я постоянно вредил терапии, недостаточно откровенно рассказывая пациентам о себе; когда же я говорил что-то личное, пациенты неизменно выигрывали от этого, убеждаясь, что я, как и они, должен биться над всеобщими человеческими проблемами.
Сновидение, продолжал я, было о смерти. Оно начиналось с того, что «смерть вокруг меня, я могу почувствовать ее запах». И центральным символом был конверт, содержащий нечто неподвластное смерти и разрушению. Что может быть яснее? Любовные письма были амулетом, средством отрицания смерти. Они оберегали от старости и сохраняли страсть Дэйва как бы законсервированной во времени. Быть по-настоящему любимым и незабвенным, слиться с другим человеком навсегда – значит быть нетленным и защищенным от одиночества человеческого существования.
Во второй части сновидения Дэйв увидел, что конверт пуст и вскрыт. Почему вскрыт? Почему пуст? Возможно, он чувствовал, что письма потеряют свою волшебную силу, если о них узнает кто-то еще. Было что-то явно иррациональное в способности писем оберегать от старости и смерти – какая-то черная магия, которая испаряется при холодном свете разума.
Один из членов группы спросил:
– А что означает грязный старый башмак с отклеивающейся подошвой?
Я не знал, но еще прежде, чем я успел произнести что-либо, Другой голос сказал:
– Это имеет отношение к смерти. Башмак теряет душу, пишется «S-0-U-L».
Конечно, – soul (душа), а не sole (подошва)! Это замечательно! Как я сам не догадался? Я понял только первую часть символа: я знал, что старый грязный башмак означает самого Дэйва. Пару раз (например, в том случае, когда он спрашивал номер телефона у женщины на сорок лет моложе себя) группа была близка к тому, чтобы обозвать его «грязным старикашкой». Я мысленно содрогнулся и обрадовался, что этот эпитет не был произнесен вслух. Но сейчас Дэйв сам применил его к себе.
– О Боже! Грязный старикан, готовый отдать Богу душу! Это я, точно!
Он усмехнулся своей собственной шутке. Любитель слов (Дэйв говорил на нескольких языках), он подивился превращению подошвы (sole) в душу (soul).
Несмотря на шутливый тон Дэйва, было очевидно, что затронута очень болезненная для него тема. Один из участников попросил его побольше рассказать о своем чувстве, что он – грязный старикашка. Другой спросил, что он чувствовал, рассказывая группе о письмах. Изменит ли это его отношение к ним? Еще один напомнил, что все сталкиваются с неизбежностью старения и смерти, и попросил его поделиться своими чувствами по этому поводу.
Но Дэйв замкнулся. Он сделал всю работу, которую должен был сделать в тот день.
– Я заработал сегодня свое жалование. Мне нужно время, чтобы все это переварить. Я отнял уже семьдесят пять процентов времени и хочу уступить место другим.
Мы неохотно оставили Дэйва и обратились к другому материалу. Мы тогда не знали, что это было прощание навсегда. Дэйв больше никогда не появлялся в группе. (Не захотел он, как оказалось, и возобновить индивидуальную терапию ни со мной, ни с кем-либо другим.)
Все мы, но больше всех я, задавались вопросом: что мы сделали такого, что заставило Дэйва уйти? Может быть, мы чересчур многое обнажили? Не слишком ли мы поспешили с тем, чтобы превратить глупого старикашку в мудрого старца? Не предал ли я его? Не попался ли я в ловушку? Не лучше ли было оставить сон и письма в покое? (Работа по интерпретации была успешной, но пациент умер.)
Возможно, мы ускорили его уход, но я сомневаюсь. Теперь я уверен, что скрытность и уклончивость Дэйва рано или поздно привели бы к тому же результату. Я подозревал с самого начала, что, возможно, он бросит группу. (Однако то, что я оказался скорее хорошим пророком, чем хорошим терапевтом, было слабым утешением.)
Сначала я чувствовал сожаление. Сожаление о Дэйве, о его одиночестве, о его цеплянии за иллюзию, о недостатке у него мужества, о его нежелании посмотреть в глаза голым, грубым фактам жизни.
А затем я незаметно соскользнул на размышления о своих собственных письмах. Что случится, если (я улыбнулся этому «если») я умру и их найдут? Может быть, я должен отдать их Моргу, Джею или Питу на хранение? Почему я продолжаю беспокоиться об этих письмах? Почему не освободить себя от этого груза и не сжечь их? Прямо сейчас! Но мне было больно при одной мысли об этом. Это как удар в грудь. Но почему? Откуда столько боли из-за старых, пожелтевших писем? Я должен буду разобраться с этим – когда-нибудь.
7. ДВЕ УЛЫБКИ
С некоторыми пациентами легко. Они появляются в моем кабинете, готовые к изменениям, и терапия идет сама собой. Иногда от меня требуется так мало усилий, что я сам выдумываю для себя работу, задавая вопросы или давая интерпретации только для того, чтобы убедить и себя, и пациента, что я – необходимое звено этого процесса.
Мари была не из легких. Каждый сеанс с ней требовал огромных усилий. Когда она впервые пришла ко мне на прием 3 года назад, ее муж был мертв уже 4 года, но она застыла в собственном горе. Застыла ее мимика, ее воображение, ее тело, ее сексуальность – весь поток ее жизни. В течение долгого времени она оставалась безжизненной, и мне приходилось выполнять работу за двоих. Даже теперь, когда ее депрессия давно прошла, в нашей работе оставалась некоторая косность, а в наших взаимоотношениях – холодность и отдаленность, которые я не в силах был изменить.
Сегодня был терапевтический выходной. Мари должен был интервьюировать консультант, и я предвкушал удовольствие побыть с ней час и при этом оставаться «свободным от дежурства».
Неделями я уговаривал ее проконсультироваться у гипнотерапевта. Хотя Мари сопротивлялась практически любому новому опыту и особенно боялась гипноза, она в конце концов согласилась при условии, что я буду присутствовать в течение всего сеанса. Я не возражал; на самом деле мне нравилась идея спокойно сидеть и предоставить консультанту, Майку К., моему другу и коллеге, выполнять свою работу.
Кроме того, позиция наблюдателя могла бы дать мне необычную возможность по-новому оценить Мари. Ведь за три года мое восприятие ее, возможно, стало стереотипным и узким. Может быть, она значительно изменилась, а я этого не заметил. Возможно, другие оценивают ее совсем иначе, чем я. Наступило время попытаться взглянуть на нее свежим взглядом.
Мари была испанкой по происхождению и эмигрировала из Мехико восемнадцать лет назад. Ее муж, которого она встретила, будучи студенткой университета Мехико, был хирургом и погиб в автокатастрофе, спеша в госпиталь по срочному вызову. Исключительно красивая женщина, Мари была высокой, величественной, с резко очерченным носом и длинными черными волосами, собранными в пучок на затылке. Возраст? Ей можно было дать лет двадцать пять, без макияжа – от силы тридцать. Но представить себе, что ей сорок – невозможно.
Мари имела неприступный вид и отпугивала многих людей своей красотой и высокомерием. Я же, наоборот, сильно тянулся к ней. Она меня волновала, мне хотелось ее утешить, я представлял себе, как обнимаю Мари и ее тело оттаивает в моих руках. Я часто спрашивал себя, насколько сильно мое влечение. Мари напоминала мне красивую тетушку, которая точно так же причесывала свои волосы и играла важную роль в моих подростковых сексуальных фантазиях. Возможно, причина была в этом. Возможно, мне просто льстило, что я – единственный защитник и единственное доверенное лицо этой царственной женщины.
Мари хорошо скрывала свою депрессию. Никто бы не подумал, что она чувствовала, будто ее жизнь остановилась, что она отчаянно одинока, что она плакала каждую ночь, что за семь лет после смерти ее мужа она ни разу не вступала в какие-либо отношения (даже личные беседы!) с мужчиной.
Первые четыре года после своей утраты Мари совсем не подпускала к себе мужчин. В последние два года, когда ее депрессия снизилась, она пришла к выводу, что единственным спасением для нее могло бы стать новое романтическое увлечение, но она была слишком горда и сурова, и мужчины считали ее недоступной. Несколько месяцев я пытался разрушить ее убеждение в том, что жизнь, настоящая жизнь, заключается лишь в том, чтобы быть любимой мужчиной. Я пытался помочь ей расширить свой горизонт, развить новые интересы, больше ценить дружеские отношения и с женщинами. Но ее вера держалась крепко.