–Ты возьми другой бланк. И склей их… Будет телеграмма с продолжением, – посоветовала женщина, умиленно наблюдавшая, как я вырисовываю свои круглые буквы.
Я склеил.
Девушка, принимавшая телеграммы, не отвлекалась на лица, которые возникали в ее окошке. Она общалась только с чернильными строчками. Каждое слово она пронзала своей самопиской. Подведя вверху бланка какой-то итог. она назвала сумму, которую я должен был уплатить. Нетерпеливо коснулась рукой стеклянного блюдечка и, ощутив пустоту, взглянула на меня.
Мой подбородок едва дотянулся до ее строгого взора. Девушка смягчилась и повторила сумму.
– У меня… рубль, – растерянно сообщил я. Она опять стала как бы насаживать на самописку каждое мое слово.
– На рубль можно передать только адрес, фамилию, имя, отчество… И все, что тут к ним прилагается. Чинов-то у него на три строчки! И вот это можно… – Она подчеркнула: «Поздравляем днем рождения Томилкины».
– Как раз тридцать три слова! – сказала девушка.
– «Поздравляем днем рождения»?
– Ну да. А то, что он такой-растакой… на это рубля не хватит.
– Может быть, адрес сократить? – предложил я.
– Не дойдет.
– А если чины?
– Не советую: может обидеться!
– Что же… теперь?
– Как говорится, подсчитали – прослезились. А родители-то где были? – спросила она.
– Утром на работу ушли.
– Я не в том смысле. В общем, решай… Видишь, очередь!
Женщина, рекомендовавшая склеить два бланка, пожалела меня:
– Ничего, мы не торопимся.
– Что же будем делать? – Девушка за стеклом уже постукивала пальцами по моему тексту, который был весь в точках от ее подсчетов, словно засиженный мухами.
– Ты не расстраивайся, – посоветовала она, – тут всё самое важное сказано: «Поздравляем». И с чем поздравляют ясно. Давай свой рубль.
Я протянул.
– Да не волнуйся: все ясно-понятно.
На улице у меня от чистого весеннего воздуха родилась мысль: пулей домчаться до дому, отобрать у Владика деньги и послать другую телеграмму, в два раза большую. Я стал разбрызгивать мелкие лужи, думая почему-то о том, что вот в такой же беззлобно-дождливый день, пятьдесят лет назад, родился Савва Георгиевич, чины и звания которого не умещаются теперь на трех строчках. Уже тогда я не упускал случая пофилософствовать о жизни и смерти.
Савва Георгиевич жил в нашем подъезде, на четвертом этаже. Мне было жаль его, всеми почитаемого и обожаемого, потому что за полгола до юбилея, прямо в лифте, умерла от инфаркта его жена. С тех пор Савва Георгиевич в лифте не ездил, а, громко дыша, отдыхая на каждой площадке, поднимался домой пешком. Говорил, что так именно надо тренировать сердце.
Жена Саввы Георгиевича в течение долгих лет предоставляла ему возможность заниматься только наукой. «Она ухаживала за ним, как за ребенком», – говорили в нашем подьезде. Он и напоминал после ее смерти заблудившегося или брошенного ребенка.
Мне казалось, что Савва Георгиевич состоял только из головы: все остальное как-то не имело значения. Я бы даже затруднился сказать, высоким он был или нет. Только голова… Здесь уж все было значительно: глядящие не вокруг, а внутрь, в себя самого, глаза, мятежная шевелюра, в которой перемешались рыжее воспоминание о молодости и седина, лоб, который можно было изучать как географическую карту.
– Бери его голову – и на постамент! – говорил отец, который был влюблен в Савву Георгиевича. – Вполне годится для памятника под названием: «Мысль». Или: «Личность».
«Вот в такой же обыкновенный день родилась эта личность!» – думал я, разбрызгивая мелкие лужи.
Что же касается Мамонта, то после несчастья, постигшего Савву Георгиевича, это слово в доме научных работников больше не употреблялось.
Владик открыл мне дверь. Денег у него уже не было – у него была многоцветная самописка, похожая на ракету.
– А что такое? – с наивным недоумением спросил Владик.
– На телеграмму не хватило…
– Ты мог и не давать мне этих двух рублей, – сказал Владик. – Я ведь не заставлял тебя. Я попросил… И ты мне сам дал. Так что не ищи виноватого.
Он думал лишь о том, кто будет прав, а кто виноват, – до отца с мамой и до Саввы Георгиевича ему не было никакого дела.
Потом он нервно подергал носом и предложил:
– Давай ляжем пораньше. Они вернутся часов в двенадцать. А до утра уже все испарится!
Но наши родители вернулись довольно скоро.
– Вечер кончился? – спросил я.
– Для нас да, – ответила мама.
Поставила на пол в коридоре мокрый зонтик, похожий на присевшую летучую мышь. И тут же созвала внеочередной домашний совет.
– Почему ты не ограничился одним только адресом? – спросила она у меня.
– А что такое? – поинтересовался Владик. Мама как председатель обратилась к отцу:
– Ты хочешь сказать?
– Пока нет.
– Тогда я расскажу. Саня сегодня просто унизил… я бы даже сказала, опозорил нас всех. Всю нашу семью!
– Где опозорил? – продолжал недоумевать Владик.
– Перед сотнями людей. Перед всем коллективом! Владик изумился:
– Чем опозорил? Его же там не было!
– Тебе, Владик, и в голову не придет… ты не сможешь себе представить, что случилось на юбилейном вечере.
Владик подпер кулаками голову и с недоуменным любопытством приготовился слушать.
– Ты сам-то ничего не хочешь нам объяснить? – обратилась мама ко мне, соблюдая демократические традиции и давая мне возможность стремительным, чистосердечным признанием хоть немного сгладить вину.
Я этой возможностью не воспользовался.
– Собрался весь институт, – стала излагать мама. – представители академии, министерств и даже гости из других стран. Работы Саввы Георгиевича известны за рубежом! Вступительное слово, приветствия… Ну, конечно, цветы, адреса в папках. Наконец, директор института стал зачитывать телеграммы… Одни восторгаются, другие тоже вос-торгаются, но с чувством юмора, третьи пишут до того трогательно, что комок не покидал мое горло. И вдруг: «Поздравляем днем рождения…»
Мама не могла усидеть. Вскочила, зачем-то зажгла плиту.
– Все знают, сколько Савва Георгиевич сделал для нас! – Она повернулась ко мне:– Хоть бы ты и фамилию нашу сократил, скрыл бы ее. Так нет, председатель на весь зал объявляет подпись: «Томилкины». Подписались под собственным позорищем. С ума можно сойти! Мама воздела руки к потолку, потом, вопрошая, протянула их в мою сторону. Владик погрузился в раздумье.
Мама вновь обратилась к отцу:
– Ты готов?
– Пока нет.
– А когда же?
– Потом.
Мама оттягивала разговор о деньгах: ей трудно было обвинить меня в воровстве. Но и избежать этой темы она не могла.
– У тебя было три рубля. Куда ты их дел? – В ее голосе зазвучали следовательские нотки.
– А Савва Георгиевич обиделся, да? – попытался увести разговор в сторону Владик.
– Я послала ему записку в президиум: «С телеграммой получилось недоразумение».
– Значит, недоразумения уже нет, – сказан отец.
– А зал? А весь институт? Люди переглянулись… – Мама встала и погасила плиту. – Вместо того чтобы успокаивать меня, ты бы лучше выяснил истину.
Это была наибольшая резкость, которую мама когда-либо позволяла себе по отношению к отцу: значит, мой поступок потряс ее.
Домашний совет на кухне продолжался часа полтора.
После очередного маминого обращения к отцу: «Ты, Василий, ничего не хочешь сказать?» – он медленно и твердо, без своей грустной улыбки произнес:
– Я уверен, что Саня ничего дурного не мог сделать… сознательно. – Он повернулся ко мне: – Я уверен в тебе… друг мой.
Иногда отец обращался ко мне с такими словами: «друг мой». И это не звучало высокопарно.
Владик усиленно задергал носом: понимал, что надо сознаться, но не мог преодолеть себя.
В момент этой острой душевной борьбы, разряжая обстановку, подал голос звонок в коридоре.
Владик обрадовался и улизнул с кухни открывать дверь.
Мы услышали Савву Георгиевича.