– …и стараться восстановить дух и характер русского православного человека, искренне преданного вере и престолу, наученного бояться бога и чтить государя…
Но вот отошла служба. Паства с чувством исполненного долга задвигалась, подаваясь к выходу, перешептываясь и откашливаясь, и в этом движении, кашле и шепоте испарялось благочестие.
Михаил Тариэлович спускался по длинным гранитным ступеням, рассеянно вслушиваясь в то, как молодой фальцетик с вожделением повествовал о новом поваре-искуснике в ресторане Дюссо. Потом чей-то баритон покрыл фальцетик, кругло вещая, что после взрыва в Зимнем на бирже нет решительно никаких сделок.
Перед собором на площади дожидались господские экипажи. Кучера, притворно суетясь, отворяли дверцы, взлезали на облучки, побранивались, щелкали кнутами.
«Кончал базар», – иронически прищурился Лорис…
Можно ль жить всечасным ожиданием внезапной насильственной смерти? И каково ждать ее под собственной, отеческой кровлей, среди обожателей и охранителей?
Запах халтуринского динамита уже выветрился. Но он все еще преследовал императора, как преследует боль ампутированной конечности. У него возобновились давно утихшие припадки астмы. Он был мрачен. Флигель-адъютанты пугались его, как призрака.
Оставить Зимний? Прочь из Петербурга в ливадийское уединение? Но в Крым ведет железный путь, ковры-самолеты туда не летают. Под железными путями лежат мины. Можно, конечно, выслать дозорных солдат, по трое на версту, как было при возвращении из Москвы после «сухоруковского» злодейства. Этот Гартман, его соумышленники по сей день не изловлены.
Франция не выдала Гартмана: правительство республики страшится общественного мнения. По правде сказать, ты тоже боишься общественного мнения и потому не бросаешь постылый дворец, этот город, где каждый угол грозится метательным снарядом. Ты окружен красными флажками, как на псовой охоте. А ты должен делать вид, что не о себе думаешь – спасаешь династию, спасаешь Россию. Но что такое династия? Бычок-наследник, втайне презирающий отца. Что тебе Россия? Лохматая, пьяная страна; ты спустил ее с короткой приструнки, и она платит тебе черной неблагодарностью, как некогда Австрия покойному батюшке.
Укрыться бы в ароматной тишине. Бежать бы с возлюбленной Кэтти, княгиней Юрьевской, рожденной Долгорукой, с Кэтти и детьми, прижитыми от нее, которых ты любишь нежнее законных. Но ты больше всего на свете не хочешь прослыть смешным. И потом: у тебя есть честь, личная честь. Но ты не бежишь не только в силу двух этих причин. Ну же, признайся себе. Признайся! Гм, ты старик, дряблый, немощный старик, и ты ни на что не можешь решиться.
Император пригласил высших сановников.
Тут были председатель комитета министров, благообразный, похожий на английского лорда Петр Александрович Валуев; министр двора, личный друг государя граф Адлерберг; шеф жандармов Дрентельн. Его жесткие светлые вихры – отличительный признак всех Дрентельнов – воинственно торчали; короткая толстая шея побурела; Александр подумал, что шеф жандармов, если и не умрет, как его предшественник Мезенцев, от кинжала революциониста, то уж наверняка помрет от апоплексического удара… Последним приехал, как был в сюртуке, граф Милютин; приказание явиться во дворец застало его в юнкерском училище на Петербургской стороне, и он не поспел надеть мундир.
Наследник престола Александр Александрович, широкогрудый, неповоротливый, похожий на мясника, тускло посматривал на собравшихся и на вопросы, к нему обращенные, отвечал холодно и односложно.
Император привычно вскинул голову, привычно выпрямил торс, но все видели болезненную синеву под его глазами, запавшие виски. Александр заговорил о чрезвычайных – он сказал «экстралегальных» – мерах, каковые необходимо привесть в действие, ибо злодейство преступной шайки превзошло всякие ожидания, а посему ему хотелось бы услышать мнения собравшихся: не следует ли учредить особую комиссию, которая смогла бы наконец погасить смуту?
– Прошу, господа, высказываться откровенно.
Шеф жандармов Дрентельн с чеканностью, которую он считал солдатской и которой гордился, рапортовал, что, по его разумению, ни в какой комиссии надобности нет, а есть нужда в еще больших и неукоснительных строгостях.
Валуев возразил, что строгостей с избытком, а вот «общественные силы»… Александр, слушая его, вспомнил, как англичанин-фигурист выписывает кренделя на катке у Синего моста. И как обычно, внешним изяществом своей стилистики Петр Александрович вводил слушателей в заблуждение «относительно ясности содержания». Не напрасно, ей-богу, злые языки переиначили Валуева в Виляева.
Речь его до крайности раздражила графа Адлерберга. Какие еще «общественные силы»?
– Воевать так воевать, – сказал Адлерберг, который никогда не был в бою. – Да-с, воевать. Отбросить юридические софизмы! А главное, господа, чтоб изверги не смели отмалчиваться при расспросах. Что же получается? «На это отвечать не желаю». О нет, ответь, любишь кататься, люби и саночки возить.
Александр посмотрел на Адлерберга не то с любопытством, не то с неудовольствием:
– То есть?
– Есть средства, ваше величество.
Александр двусмысленно улыбнулся:
– Разве пытка?
Цесаревич, доселе почти не слушавший сановников, потому что он прекрасно знал, что они скажут, оживился. Надо отдать должное батюшке: ловко припер старого наперсника.
Адлерберг, подняв руку, как тевтонец, дающий клятву, как человек, решившийся на все, твердо отвечал:
– Да, ваше величество, пытка.
Наступило смущенное молчание. У многих на языке было коротенькое, пахнущее паленым – «пытка», да только ни у кого не сорвалось с языка.
Граф Адлерберг был наделен умом старого, преданного слуги, то есть и не умом, пожалуй, а тем повышенным умением проникать в тайное тайных своих господ, которое, действуя подобно сейсмографу, улавливает малейшие душевные смещения, перемены и переливы настроения. К тому же граф искренне любил Александра. У графа было то, что называется памятью сердца. А с императором, при императоре Адлерберг прожил жизнь. Его преданность исключала своекорыстный расчет.
Министр двора не ошибся. Он сказал то, чего ждал Александр. Именно то, что ждал, но сам произнести не хотел. И двусмысленная улыбка государя не обманула Адлерберга. Она обманула лишь цесаревича. И все ж вслух император не поддержал министра. Довольно и того, что слово «пытка» прозвучало… Помолчав, император пригласил высказаться наследника, будущего третьего Александра.
На мопсоподобном лице цесаревича отобразилось вмешанное выражение упрямства и неуверенности, почтительности и дерзости.
– Нет, господа, – сказал он отрывистым тоном полкового командира, – коренное зло не в слабости действий, а в том, что они распылены между разными ведомствами. Вследствие этого, полагаю, единственный способ положить конец печальному и страшному времени заключается в том, чтобы подчинить все усилия, все ведомства одному руководителю… – Он повторил: – Одному руководителю…
Морщины приметно, как под резцом, углубились на мрачном лице императора. Все поняли, куда клонит наследник, этот тяжелый, немолодой уже мужчина, живущий будто на отшибе в своем Аничковом дворце.
Никаких сомнений: проект намечал подмену власти государя властью икса, наделенного чрезвычайными полномочиями. Александр Александрович как бы констатировал: шапка Мономаха слишком тяжела батюшке… У императора резко, как соскочивший маятник, застучало сердце. Он понял, кого прочит в диктаторы «маленький Саша». И тут уж не сам проект, не сущность проекта оскорбила, унизила Александра, а то, что Бычок (так в домашнем кругу издавна звали наследника) цинически, беспардонно отстраняет отца.
О, император Николай одним лишь безмолвным взглядом оледенил бы внука. Императору Александру это, увы, не дано. Иное ему дано: он умеет ответить мертвенным, тусклым, решительно ничего не выражающим взглядом. Будто оглох, ни слова не слышит.