Да, вот оно, вот место…
Качнулся пол, стена накренилась. А как рухнула – Желябов не видел, не слышал.
Софья соскользнула с постели. Босиком, простоволосая, в ночной рубашке метнулась к столику. Бутылка с уксусом… Носовой платок… Смочить платок – и к вискам. Расстегнуть пальто, пиджак… Еще не утратила сноровки. Не потеряется, как не терялась в харьковской больнице, в симферопольских бараках, куда привозили раненых с русско-турецкой войны… Теперь – форточку настежь.
Софья стояла на коленях. Морозный воздух клубами врывался в форточку, студил спину и ноги. Она считала пульс, смотрела на бледное, без кровинки, лицо.
(Желябов только что вернулся из магазина на Малой Садовой. Едва переступил порог – потерял сознание. Это уж не первый случай с ним; силач, с малолетства работавший всю крестьянскую работу, он вдруг надломился, как надламывается и кряжистый дуб. Правда, об этом знала одна Софья; другим Желябов казался неизменно бодрым, не ведающим ни уныния, ни сомнений.)
Он долго не приходил в себя, дольше, чем третьего дня. У Софьи дрожали губы.
Андрей вздохнул. Он как из пропасти выбирался. Сел, потер щеки ладонями, смущенно улыбнулся.
– Ну чего ты? Велика важность.
Он сгреб ее в охапку, снес на постель, укутал. Она сказала:
– Может, на стол собрать?
Желябов умывался, фыркая и брызжа во все стороны.
– А то как же? – иронически отвечал он. – Знамо дело, купец домой воротился.
Она рассмеялась. Андрей достал сверток:
– Во, лучшие в мире сыры! Хочешь? Ну, спи, спи.
Софья завозилась под одеялом. Она умащивалась так и сяк, как умащиваются дети, когда их благословили и поцеловали на ночь. Она притворялась спящей. Ее все радовало – и как он ест, как пьет, как сидит за столом, ворот расстегнут, мокрые волосы спутались, в бороде поблескивают капли воды. Он наливает другой стакан, прижмуриваясь, тянет с блюдечка, жует «кобозевский» сыр… А потом он ляжет, и она услышит его дыхание, его запах, и от этого, как всегда, у нее на минуту зайдется сердце.
Желябов поужинал. Теперь бы и на боковую, наломался за день. Он положил на стол тяжелые, с набухшими жилами руки. Он знал: опять доймут кошмары.
После ареста Михайлова – и это получилось само собою, без решений Исполнительного комитета, – Андрей доспевал везде и всюду, как раньше поспевал Михайлов.
По-прежнему жила в нем спокойная уверенность: «Мы погибнем – явятся другие. Люди найдутся». Но вместе с этой спокойной уверенностью поначалу смутная, а затем отчетливая явилась мысль: террористическая деятельность не дает отдышаться, все дальше уносит пловцов, сбивая в тесную – слишком тесную! – кучку… Связи с рабочими хоть и не утрачивались, но и не ширились. На деревне – замерло. Ни времени, ни людей. Подкопы, бомбы, динамит пожирают все. И остановиться, осмотреться уж нет возможности. Машина в ходу, летит, как чугунка.
Желябов разобрался, притворил форточку, вздохнул и погасил лампу. Он лег, стараясь не потревожить Софью. Может, нынче обойдется без кошмаров?
Андрей забылся. И тогда пошло наплывать одно на другое, из далекого и недавнего, все путаное. И опять этот черный бык. Накренил башку, глаз красный, кровяной… Нахал был неукротим, вся деревня боялась. Андрюха Желябов взял вилы да и пошел прямиком. И бык дрогнул, побежал, взбрыкивая и крутя хвостом, мимо обомлевших мужиков и баб… Но отчего руки как бревна? И куда делись вилы? А бык надвигается все ближе, ближе. И кровяной глаз – сама ярость – огромен.
Глава 3 СЫРНАЯ ЛАВКА
Над полуподвалом дома графа Менгдена (угол Малой Садовой и Невского) морозным днем, когда вокруг будто дымилось и покрякивало, прибили новехонькую вывеску с грубо вызолоченной надписью:
Тот, чье имя отныне красовалось в центре Петербурга, вышел из магазина в наброшенном на плечи романовском полушубке и, оглаживая огненную бороду, полюбовался вывеской.
Воротившись в лавку, Кобозев оглядел сырное заведение. Тут было все, чему и полагалось быть: полки, заставленные товаром, безмен, бочки, весы, кожаный фартук, ножи. В углу, под иконкой Георгия-победоносца, звездилась лампадка. На стене в рамке под стеклом – казенная бумага с гербовой маркой: городская управа дозволяет Кобозеву производить торговлю сырами.
Лавка как лавка. Однако открытие ее озлило соседских торговцев. Еще в декабре, когда Кобозев только приценялся к полуподвалу и рядился с управляющим графским домом Петерсеном, еще тогда Евдокима Ермолаича пробовали отвадить от этой затеи. Торговцы уверяли Медного – так они окрестили рыжебородого Кобозева, – что сырная торговлишка на Малой Садовой барыша нипочем не даст. «Да отчего, господа?» – не верил Медный. И господа толковали: «А то как же? Здесь же, на Садовой, торгует сырами и вот он, Борис Иваныч, да и вот он, Савел Никандрыч. Кой же тебе-то прок встревать? У них, ясное дело, и покупатель свой, привычный, и все такое…» Но рыжий только хитровато щурился. И вот – пожалте: и вывеска и звонок на дверях, а в нос так и шибает острым духом.
В первый же день к Кобозеву наведался Борис Иванович Новиков. Его встретила хозяйка, молодая, с ямочками на щеках, с челкой на лбу. Низко поклонилась, улыбнулась приветно. «Ишь, стервь, играет!» – подумал Новиков, стряхивая снег с барашковой шапки. Прогудел:
– Сам-то?
– Дома, дома, – отвечала баба, оправляя передник и оглядываясь на дверь, которая вела в жилую комнату. – Пожалуйте.
Вышел Кобозев в васильковой ситцевой рубахе, в черной жилетке. Сиял, рыжий черт.
– А-а, Борис Иваныч, милости просим.
В комнате, оклеенной дешевыми обоями, стоял проваленный турецкий диванчик, рукомойник, стол. Топилась печка. На железном листе у печки спал кот.
– Под масть, – баском сказал Новиков, тыча толстым пальцем на кота и косясь на кобозевскую бороду.
– Рыжий да седой – самый народ дорогой, – весело отбрил Кобозев.
– Рыжий да красный – человек опасный, – буркнул Новиков.
Кобозев рассмеялся, подпихнул Новикова к столу:
– Э, чего там, сосед… Сделай милость, закуси чем бог послал. Нонче день-то какой? Во, во – Ивана-бражника!
Баба собрала на стол, поставила полуштоф очищенной – «монаха», как говорили в простонародье; сама смирно присела в сторонке, сложив руки на животе.
Новиков рюмку держал, отставляя мизинец. Выпив, нюхнул корочку. Кобозев хрупал дробным соленым огурчиком.
– Ну-с, как, Евдоким? – справился Новиков, нарочито не называя Кобозева по отчеству и тем подчеркивая, что недавний мужик не чета ему, столичному торговцу.
Недавний мужик без обиды ответствовал:
– Да как, Борис Иваныч? Никак, можно сказать. Ведь только впрягся.
– М-да, тяжеленько тебе, брат, придется, ох и тяжеленько.
– С помощью божьей, вашим добрым советом, Борис Иваныч.
Пили не торопясь, беседовали. Баба глуповато улыбалась. Кот у печки проснулся, посмотрел на гостя и зевнул.
– Ну-с. мне пора.
– Что так, вскоростях-то?
– Дела. В лабазы к Коненкову надо. Желаю здравствовать. – Новиков надел шапку, сказал: – Отрежь-ка полфунтика. Отведаю, чем торгуешь.
– Сделайте одолжение, – обрадовался Кобозев. – С полным удовольствием!
«Неловко режет, – заметил про себя Новиков. – Да и куда более полфунта хватил». И, пряча ухмылку, вышел из лавки.
У ворот скучал старший дворник Павел. Осклабился:
– От кокурента?
– Какое там – неуч, – небрежно определил Новиков. – И весить-то не умеет, дурак. В трубу вылетит как пить дать.
Царь, направляясь в Михайловский манеж на смотры гвардейских частей, нередко езживал Малой Садовой. Из полуподвала решили рыть подземную галерею, затолкать в нее мину. Словом, тут обещала повториться сухоруковская история.
За месяц до устройства лавки в доме Менгдена побывал Желябов. Во дворе шла какая-то строительная кутерьма, полуподвал штукатурили. Желябов осмотрел помещение, покалякал с управляющим Петерсеном. потом сообщил Исполнительному комитету, что полуподвал ни к черту не годится.