На этот раз Тимошкин одолел не менее тридцати шагов. Тридцать широких шагов к своим, навстречу спасению. Потом упал коленями в снег и, опираясь на руки, всмотрелся в даль.
Там что-то загорелось. Еще раз-другой мелькнули и пропали трассеры, донеслось глухое сдвоенное «трах-бах», и стало видно, как затрепетала, загорелась, замигала на ветру маленькая красная искорка далекого пламени.
Иван тоже приподнялся на локте, увидел огонь и сказал то, от чего у Тимошкина больно защемило в груди:
— Тридцатьчетверка наша.
Да, это горела тридцатьчетверка. Они уже много раз видели, как горят разные танки, и издали, не столько по очертаниям, сколько по огню, могли распознать их. Неизвестно почему, но тридцатьчетверки всегда вспыхивали, как факел, и горели ярким и дружным пламенем. С горечью на сердце бойцы некоторое время всматривались в этот далекий огонек — свежую могилу неизвестных, но до боли родных людей.
— Рус, сдавайсь! — снова закричали немцы, и из темноты прогремела очередь. Пули стеганули по кустам, визгливо срикошетили в темноте. Немцы, кажется, подошли совсем близко и, конечно, давно бы расстреляли обоих, если бы не скрывавший их виноградник.
Иван приподнял ППШ и выстрелил. В ответ прогремело несколько очередей, и хлопцы увидели огоньки при выстрелах из автоматов. Это было не дальше чем в двухстах метрах.
Надо было уходить, но Тимошкин медлил, чувствуя, что силы у него иссякли. Поднять Щербака и бежать он уже не мог, а другого выхода у них не было. Иван понял это, они расползлись в стороны, чтобы не лежать вместе, притаились под кустами виноградной лозы, притихли.
Кажется, наступал конец.
Потеряв их из виду, немцы наугад постреляли по винограднику и умолкли, ожидая, видимо, пока они покажутся снова. Жадно глотая воздух, Тимошкин лежал под густым кустом и ждал выстрелов друга. Он боялся потерять их счет.
В этот момент сдавленным шепотом заговорил Щербак.
— Тимошкин, — тихо позвал он, — ползи!
Парень ждал этих слов и боялся их, зная, что спасения уже не будет.
— Ползи! Я останусь, — сдерживая стон, говорил Щербак.
Тимошкин улыбнулся: «Чудак человек! Разве так можно?»
— Нет!
Щербак помолчал немного, а потом с внезапной напускной злостью начал его гнать:
— Иди, пока не поздно! Ну! Ползи! Слышишь? Потом я…
Он хотел обмануть друга ради его спасения, ценой своей жизни, ибо куда он мог уползти с такой раной?!
— Не пойду, — упрямо сказал Тимошкин.
Возможно, кто-то из них шевельнулся, а может, немцы услышали голоса, только снова совсем рядом ударила очередь, Тимошкин ткнулся подбородком в снег, а Иван тихонько, коротко, но очень тревожно ойкнул.
Недобрая догадка мелькнула в сознании Тимошкина.
— Ваня!!!
— Уходи, — ослабевшим голосом сказал Щербак. — Ползи… Я все…
Привстав на колени, Тимошкин подался к другу, но не дополз каких-нибудь двух шагов, как Иван ткнул в висок автоматом и выстрелил.
Тимошкин чуть не вскрикнул в отчаянии, вскочил на ноги и, уже не прячась, метнулся к товарищу. Иван лежал неподвижно, обмякший, снег возле его головы был мелко обрызган кровью.
Тотчас в винограднике затрещали автоматы, снег между кустов взрыли пули, но Тимошкину уже не было страшно. Он повернул Щербака на спину, потом одной рукой обхватил его лобастую голову и одубевшей своей ладонью попытался зажать висок, из которого лилась горячая липкая кровь. Не сразу сообразил он, что его последний в этой беде товарищ, его лучший фронтовой друг был уже мертв…
Когда совсем рядом в винограднике мелькнуло несколько темных согнутых фигур, он вырвал из остывших рук Щербака его ППШ и выстрелил — раз, второй, третий. Кажется, его выстрелы кого-то настигли — кто-то там вскрикнул, и тотчас несколько очередей яростно прошлись по винограднику. Тимошкин с минуту прижимался к холодеющему телу друга, а потом, поняв наконец все, бросился прочь.
Теперь ему не оставалось ничего больше, как только спасать себя, и он на руках и коленях карабкался по снегу меж виноградных кустов, полз, потом вскочил и побежал. Сзади трещали очереди, пули или, может, кусты хлестали по полам его шинели, — боец падал, потом, отдышавшись, опять вскакивал и бежал, бежал…
Через некоторое время немцы перестали стрелять и уже не преследовали его. Возможно, они нашли мертвое тело Ивана и остановились. Тогда он пошел медленнее, зацепился за что-то, упал и долго бесчувственно лежал на жгучем морозном снегу.
Потом, сообразив, что пришло спасение, он сел и огляделся. Вокруг было тихо, над ним дремала зимняя ночь и сновали в вышине зеленые, белые, синие звезды. Одна из них, будто упав с неба, красным огоньком ярко блестела на горизонте, и он вспомнил, что это догорает танк. Обрадовавшись его призывному знакомому блеску, Тимошкин поднялся.
Затем он не спеша шел — один во всем этом широком ночном просторе — и плакал. Давно уже, наверное с детства, не душили его такие жгучие слезы — от безмерной утраты, от одиночества, от горькой боли военной неудачи, от подлой измены Блищинского. Он понимал, что победить этого негодяя будет нелегко, но только бы дойти до своих! С упрямой решимостью жаждал Тимошкин кары ему — ради отмщения и во имя справедливости. Отчаяние и гнев сжимали его горло, когда он вспоминал Скварышева, Кеклидзе, Щербака, и множество других славных ребят, что, засыпанные снегом, навеки остались на широких просторах венгерских равнин.
Сквозь слезы он ничего не видел вокруг, кроме далекого огня, который тихо мерцал на чьей-то безвременной железной могиле.
Огонь и вел его в темноте ночи — от гибели к жизни, туда, к своим.
1960 г.