храбрость он готов был испытать, придя темной ночью в глухой лес или, как он сам сказал, подняться на ледник, бросив вызов великанам. Здесь, в капище, ему тоже было не по себе. И все же он не побоялся залезть сюда. Если я и ждала от него не только доказательства его храбрости, то постаралась скрыть свое разочарование. Снаружи сюда доносился смех косцов, работавших на склоне ниже капища.
— Принеси мне земляники, — велела я.
Теперь я говорила с ним так, как все мои родичи да и я сама обычно разговаривала со слугами и рабами. Он сразу вскочил.
— А ты не боишься остаться здесь одна? — вдруг спросил он.
— С чего ты это взял? — насмешливо ответила я.
Фритьоф вылез через окно на солнечный свет; если б косцы на склоне увидели его, мой отец, конунг, еще до наступления вечера понял бы, по чьей воле Тор и Один менялись местами. Меня немного утешала мысль, что Фритьофу вряд ли грозила большая опасность от людей, чем мне от богов. Вскоре он вернулся с земляникой.
Я съела ее одна.
— Принеси еще! — приказала я.
Я невозмутимо сидела на Одине и ждала. Фритьоф снова вылез в окно, с упреком глянул на меня.
Вернулся.
Опять с земляникой.
— Теперь они косят совсем близко, — сказал он, кивнув головой в ту сторону, где работали косцы.
Я медленно ела землянику, ягодку за ягодкой, потом протянула ему пустой стебелек и сказала:
— Вкусно. Принеси еще.
Но он мне больше не повиновался.
Я встала и хотела повысить голос — в этом редко случалась нужда, но, если я повышала голос, он сразу вспоминал свое место. Вдруг он закатил мне оплеуху. Это было так неожиданно, что я отпрянула назад, упала, споткнувшись о чурбан, на котором только что сидела, и в темноте опрокинула стоявший там чан. В нем была бычья кровь, приготовленная в очередному жертвоприношению.
Я заплакала, Фритьоф выругался, я хотела ударить его, но он перехватил мою руку и прошипел:
— Молчи! А то они нас услышат! Надо уходить прочь!
— Ты дерьмо! — сказала я ему.
— Да, да, — быстро ответил он. — Но если конунг, твой отец, узнает, что мы были здесь вместе, он отрубит мне голову.
Мы вылезли в окно, Фритьоф — первый, он присел и пригнулся в траве, до ближайшей работницы, ворошившей на склоне сено, было не больше тридцати шагов. Я вылезла на ним. Ему удалось беззвучно прикрыть окно. Мы перелезли через изгородь и поползли дальше, я была вся вымазана в крови, мы доползли до опушки леса и побежали.
В речушке, сбегавшей по склону, мы нашли омут. Я все еще плакала, он утешал меня; спрятавшись за густыми молодыми березами, я сняла с себя всю одежду.
Одну за другой я бросала ему каждую вещь, и он, стоя на коленях, смывал с них кровь.
Даже на волосах у меня оказалась кровь, но он сказал, что она почти не видна, ведь у меня рыжие волосы.
Я натягивала мокрую одежду, а он стоял у омута, повернувшись ко мне спиной. Взявшись за руки, потому что я плакала да и он чуть не плакал, мы пошли лесом обратно, наконец мы увидели внизу нашу усадьбу.
Я остановилась.
— Подойди ко мне! — сказала я и сломала длинную хворостину — он знал, что это мое право; два раза я уже била его. Первый раз по приказанию конунга, моего отца, который хотел объяснить нам обоим, и мне и Фритьофу, какими должны быть отношения между дочерью конунга и ее слугой.
— Можешь бить его как хочешь, только не по голове, — сказал мой отец,
— а то можно нечаянно выбить глаз.
Теперь Фритьоф прикрыл голову рукой и ждал. Я видела, что он дрожит. Я подняла хворостину и подошла поближе, потом, бросив ее, быстро
поцеловала его у щеку и убежала.
Когда я вернулась домой, никто не заметил, что на мне мокрое платье. Ночью Фритьоф зарезал теленка и наполнил его кровью пустой чан.
Утром на столе возле моей постели лежал стебелек с нанизанной на него земляникой.
Глаза Асы, королевы Усеберга, были совсем молодые, когда она с улыбкой повернулась ко мне.
Королева продолжала рассказ:
— Однажды осенью, ненастным и туманным утром, мой отец, конунг Агдира, приказал трубить в рога. Все обитатели усадьбы собрались на дворе. В том числе и Фритьоф. Отец отвел его в сторону и сказал:
— Сегодня твой день. Он будет несчастливым для тебя. Но для другого он будет еще несчастливее.
Мой отец был очень силен, длинные седые волосы падали ему на плечи, зубы у него слегка выдавались вперед, он любил, чтобы ночью у него под боком лежал топор, а не женщина. Он бывал и ласков — со своим конем, и однажды я видела, как он, глубоко задумавшись, сидел над красивым серебряным блюдом из Ирландии и на губах у него играла легкая улыбка. Еще он был очень заносчив. Он и погиб так рано из-за своей заносчивости. Он был вроде и не очень умен, однако со временем до него доходило все, и он никогда не ошибался. Например, полгода спустя после какого-нибудь события, которое показалось ему подозрительным, у него вдруг возникала догадка, и тогда он уже не нуждался ни в каких доказательствах. Я не любила его. Но вспоминаю о нем с тем сожалением, с каким мы вспоминаем давнее прекрасное утро, зная, что оно уже не повторится.
Обитатели усадьбы расположились на дворе, кто на крылечках, кто на бревнах, оказавшиеся в первом ряду присели на корточки, чтобы всем было видно то, что сейчас произойдет. Но что именно произойдет, не знал никто. Конунг, мой отец, поманил к себе одного старого раба и велел ему стать возле деревянной колоды. Потом достал маленький изящный топорик. И сказал рабу:
— Сейчас я отрублю тебе большие пальцы на ногах.
Это было несправедливо: раб ни в чем не провинился, но, с другой стороны, он был уже стар, изможден и толку от него было мало. Раб держался плохо. Люди на дворе смеялись. Однако этот раб так почитал конунга с его топориком, что послушно поставил ногу на колоду. Грязный, весь сморщенный, как печеное яблоко, худой, а ногти и пальцы на ногах у него были такие, что я тебе и сказать не могу. Мой отец заметно оживился. Он махнул Фритьофу, чтобы тот подошел поближе:
— Отведи ему большой палец в сторону и сунь между пальцами мох.
Фритьоф повиновался.
— Не свалишься без памяти? — спросил мой отец у раба.
Раб считал, что не свалится. Молниеносным ударом отец отсек ему большой палец. Оба взвыли одновременно: конунг от удовольствия, раб от боли.
Теперь другая нога. Это было уже трудней. Раб — его звали Брюньольв,
— который с раннего детства, точно постельное покрывало, принадлежал моим родичам, был теперь стар и немощен, ему было трудно стоять на покалеченной ноге, задрав здоровую на колоду. Двоим парням пришлось поддерживать Брюньольва. Наконец вторая нога легла на колоду. Ловкие руки Фритьофа вложили между пальцами мох, и второй палец тоже отлетел прочь.
Мы, наблюдавшие за этим зрелищем, не понимали, была ли это причуда развеселившегося конунга, или за этим скрывался какой-то умысел. Оказалось, что умысел у отца был. Знахарка, жившая у нас на усадьбе, залила рабу раны горячей смолой. Когда он все-таки впал в беспамятство, его оттащили на конюшню и бросили там отлеживаться. Отец сказал:
— Фритьоф, подойди к колоде.
Все побледнели, в том числе и Фритьоф, и я тоже. Двор поплыл у меня перед глазами. Я, по-моему, испытала одновременно и тайную злую радость и ужас, который сдавил мне сердце.
— Снимай сапог, — сказал отец.
Фритьоф повиновался.
— Ставь ногу на колоду.
Фритьоф повиновался.
Отец взял в руки топорик, оглядел лезвие, оно было в крови, он стер ее рукавом. Отец не спешил. Неожиданно он дал Фритьофу затрещину.
— Убирай ногу! — крикнул он.
Фритьоф снял ногу с колоды.
Мы молча стояли вокруг.
— Как отрубают пальцы на ногах, ты уже видел, — сказал мой отец, конунг Агдира. — Но можно стать короче и на целую ногу. И помни, если ты сделаешь шаг без моего разрешения, твой следующий шаг принесет тебе беду. Разойдись! — заревел он на людей, собравшихся на дворе.