Тук, тук! — бьет дятлом в балясину топор Никиты Федоровича; как шарниры, ходят под телогрейкой лопатки; снова вырубив большой кусок сосны, строжает голосом, осанкой:
— Не туда гребут лектора! Лекция лекцией, а ты в нутро человека загляни! Лампочки зажигать — это полдела!
Бригадир Семенов проходит по эстакаде; остановившись рядом с Борщевым, наклоняется к нему, чтобы не слышали другие, шепчет на ухо:
— Вы извините, Никита Федорович, но мешаете работать. Вы человек опытный, умеете работать и говорить, а другие не могут.
— Ты не сомневайся! — поднимает на него светлые стариковские глаза Борщев. — Я замолчу. Ты не сомневайся! — горячо обещает он и мирно улыбается…
Мартовский погожий день стоит в Глухой Мяте. В безветрии застекленел воздух — ни марева, ни струйки не поднимается от неподвижной тайги, на снегу лежат резкие тени сосен, и от этого представляется, что на землю поставили рядком черные угольники. В стороне от трелевочных волоков снег глубок, тверд. Трудно идти в марте по снежной целине, а вальщики леса перепрыгивают с места на место белками, железная лопата и та туго вязнет в снегу.
Механик Изюмин приближается к комариному, заунывному визгу пил вальщиков, сделав еще шаг, замирает с поднятой ногой: по тому, как облегченно поет пила, узнает он, что сейчас сосна провиснет, наклонится и пойдет к земле. И действительно, слышится крик: «Бойся!», доносится треск, стон, гулко, точно в барабан, бьет дерево мерзлую землю. Соседние деревья трясут вершинами. Катится стоголосое эхо.
— Среднему образованию — салют! — шутливо приветствует механик Бережкова.
— Соответственно! — широко улыбается Борис. Между парнями и механиком незаметно установились несколько легкомысленные отношения вышучивания, дружеского розыгрыша, подтрунивания друг над другом. Изюмин был неистощим на шутки, на выдумки, на иронию. Они отвечали тем же.
— Продолжаете грабить русский лес? — осведомляется механик, усаживаясь на сосну. — Закуривайте, вы, систематически выполняющий и перевыполняющий производственные задания!
Бережков бросает работу, прислонив к дереву пилу, усаживается рядом с Изюминым, берет протянутую папиросу «Казбек» — механик курит дорогие папиросы.
— Был свидетелем любопытного рассказа Никиты Федоровича, — продолжает механик. — Вы знаете, Борис, старик ведет антирелигиозную пропаганду!
— Замечательный старик! — увлеченно отвечает Борис. — Красный партизан! О нем много писали в газетах, а в областном музее есть реликвия — винтовка Никиты Федоровича…
— О! — Изюмин округляет рот. — Не знал, что в Глухой Мяте водятся такие достопримечательности!.. Да, кстати, Борис, а зубры здесь не водятся?
— Зубров нет, — отвечает парень, улыбаясь.
— Жаль! Моя давнишняя мечта — встретиться с зубром. Впрочем, вы не в курсе дела — чем кончилось единоборство титанов: Федора и бригадира?
— Титов собрал тонкомер.
— Вот, вот! — театрально радостно подхватывает механик. — Так и должно быть, принцип единоначалия на производстве побеждает! Я доволен!
Бережков хохочет. Смешны не слова механика, а тон, которым произносятся они, и вид Изюмина: принципиально поджатые губы, вздернутые вверх брови, собранные на лбу морщины; вид у Изюмина канцелярско-бюрократический, а в голосе начальственная хриплость, назидательность.
— Ситуация! — печально вздыхает Изюмин. — Мне, признаться, больно было видеть разбитые надежды уважаемого бригадира! Вчера вечером я плакал крокодильими слезами!
— Почему?
— О вы, юноша, выполняющий и перевыполняющий производственные задания! Неужели вы слепы и глухи? — торжественно поднимает тонкий палец механик и вздергивает короткую верхнюю губу. — Неужели не поняли вы, что уважаемый бригадир Семенов теплил надежду на солидарность с ним зубров Глухой Мяты… Да, простите, зубры здесь, как вы заметили, не водятся…
— Совершенно правильно, не водятся… — весело подтверждает Бережков, чтобы механик не сбился с шутливого тона.
— Виноват… Так знайте, юноша! Бригадир надеялся, что все до единого грудью встанем на его защиту и возмущенной толпой навалимся на Феденьку Титова, совершившего преступление в виде оставленных тонкомерных хлыстов. Но увы! — Он тяжело вздыхает. Затем ловким щелчком выбрасывает папиросу, встает и напоследок театрально раскланивается. — Рак пятится назад, а щука тянет в море!.. — говорит он. — Трудитесь, юноша! Умножайте производственные достижения!
Сняв шапку, Изюмин машет ею, метет снег и пятится назад; красивое лицо механика ослепительно сверкает зубами… Красив он, ловок в движениях, одежду носит умело, а кирзовые сапоги на обтягивающих ногу галифе сидят без складки, а в поясе тонок, а в плечах широк… Борис провожает его взглядом, забыв стереть с лица радостную улыбку. Бережков молод, охотлив на шутку, открыт душой людям, всему радостному, что могут дать они. Ему хорошо, бездумно весело с механиком Изюминым.
9
— Я, как говорится, каждой дырке затычка! — говорит о себе Никита Федорович Борщев, признавая, — что нет в Глухой Мяте дел, которые не касались бы его. Никита Федорович сутками в беспрерывном движении: он вянет, бывает молчаливым и раздраженным, когда нечего делать; оживляется, веселеет, как только прикасается к работе. Никита Федорович — мастер на все руки, рабочий высокой квалификации. В Глухой Мяте он поочередно выполняет обязанности плотника, моториста сучкорезки, вальщика леса, раскряжевщика, штабелевщика, а когда заболел Изюмин, два дня работал механиком передвижной электростанции. Не было случая, чтобы Борщев сплоховал, подвел, не выполнил порученное дело. У него умные, ловкие руки, молодые глаза, хотя Никите Федоровичу двадцать шестого марта стукнуло семьдесят лет… В Глухой Мяте об этом узнали вечером, когда заработала портативная радиостанция и в динамике раздался голос старшей дочери Борщева, поздравляющей отца с днем рождения. Бригадир Семенов огорчился.
— Вы почему же не сказали, Никита Федорович?
— Без надобности! — отмахнулся Борщев. — В моем возрасте, парень, в день рождения надо не радоваться, а волком выть!
Однако «выть волком» не стал, а когда связь с леспромхозом внезапно прервалась, забыв о дне рождения, рассказал Удочкину о нескольких случаях из жизни, при которых вот так же прерывалась связь и от этого происходили невероятные вещи. Он умненько щурился, сучил шершавыми пальцами, оглушительно хлопал себя руками по коленкам. Потом Виктор и Борис заявили, что связи больше не будет, и Никита Федорович подсел к радиостанции, запрятав руки за спину, чтобы невзначай не прикоснуться к чему-нибудь; больше часа разглядывал ее, стараясь вникнуть в устройство. На лице старика стыло жгучее, детское любопытство.
— Не кумекаю! — сдался он. — Ум не проникает!
Зато в дела Глухой Мяты ум Никиты Федоровича проникает, и незаметно сложилось так, что бригадир в серьезных случаях обязательно советуется с Борщевым. Сегодня он предлагает ему:
— Пройдемтесь, Никита Федорович. Хочу семенник выбрать…
И вот они шагают вдоль лесосеки — высокий бригадир впереди, Борщев катышком — чуть сзади. Оба, сосредоточенные, считают шаги.
— Сто сорок! — останавливается Семенов.
— У меня, парнишша, сто шестьдесят, но дело не в этом, дело в другом — команда, что ли, была семенник оставлять или сам выдумал?
— Сам!
— Это, как говорится, правильно. Хоть и заливной, болящий лес, а ты — по-хозяйски, — одобрительно взмахивает светлыми ресничками Никита Федорович. — Поворачивай! Видишь сосну? Она и есть. Лучшего семенника сроду не найти. Шагай, Григорьевич!
Они идут к высокой, кронистой сосне — широкая в корню, расплывчатая посередине, тонкая вершиной, высится она посередь небольшой поляны. Крепкие корни — в две мужские руки — мощно и широко уходят в землю. До колен, до юбки кроны, дерево покрыто свежей корой — ни старческой черноты, ни трещин на ней; тонкая, как папиросная бумага, пленка покрывает ствол. Прижмешься к ней щекой — ласково — гладкая. В кроне дерева как в шатре — уютно и сумрачно.