А сырые острые колья поблескивали на тусклом солнце, а за каждым из них молча стоял человек и ждал, изготовив свой длинный лук.
Приподнявшись на стременах, Карл поднял высоко над головой копье и дрожащим от волнения голосом возгласил:
— Во имя Господа Бога, вперед, Франция!
И атака тяжелой кавалерии началась, как он и планировал.
Но оказалось, что кавалерийская атака в его планах и на поле Азенкура — две совершенно разные вещи. То, что в представлении Карла должно было со свистом нестись навстречу врагу, медленно и тяжело тащилось. Кони по колено увязали в густой жиже, и только боль от английских стрел заставляла их вообще двигаться куда-либо. А двигаться следовало вперед. И если это удавалось, то непосильная ноша была для них еще хуже вражеских стрел.
Французы медленно ползли вперед. Причем каждый думал не столько об атаке, сколько о том, чтобы не упасть. Ибо падать было нельзя. Вес великолепных, роскошных доспехов неумолимо тянул вниз. А там внизу человек захлебывался жидкой грязью. Падение означало смерть. Бесславную смерть.
Воинам, идущим следом, было легче передвигаться. И они шли, тесня передних, не подозревая об этом. У авангарда было два варианта: либо воины тонули в море жижи, либо, счастливо избежав этой подобной печальной участи, оказывались прижатыми к английскому «забору», где также погибали, ибо там было скользко, слишком скользко.
В передних рядах нельзя уже было различить, где кони, а где люди. Они падали вместе и порознь, делали отчаянные попытки подняться, но вырваться из черной пучины их не пускали доспехи. А через мгновение на них наступал следующий ряд людей и коней, и все повторялось вновь. Потери были бесчисленными, но огромная тяжелая французская машина все-таки двигалась вперед. И ряды англичан дрогнули, в «заборе» образовались бреши. Они отступили. Карл, — к счастью, он тогда еще был в седле, — с восторгом увидел, как знамя Святого Георгия оказалось в руках у Савэ. Тот немедленно швырнул его в грязь. Но следующий момент Карлу увидеть не довелось, когда Савэ упал с коня с дюжиной смертельных ран. Карл вообще ничего больше не видел, ибо конь его поскользнулся и тяжело повалился в грязь. Животное еще дергалось и било копытами, визжало от боли в раненом боку, но Карл не делал никаких попыток подняться, потому что тяжелые доспехи все равно не дали бы ему это сделать, но главным образом потому, что он был без сознания.
Битва длилась еще много часов, но ничего уже не видели голубые глаза двадцатилетнего полководца. Англичане действительно отошли назад, но это было не отступлением, а только стратегическим маневром, чтобы уйти от невероятного слепого нажима французов. Отступление это сослужило англичанам неоценимую пользу. Французская кавалерия в буквальном смысле сама себя погубила. Своих лучников французы поставили в тыл, ибо негоже представителям низших сословий идти в первых рядах войска. Поэтому стрелять они могли только в спины своих баронов, которые по праву шли впереди. И тут англичане, босые, в легких кожаных доспехах, внезапно появились из леса, окружавшего со всех сторон поле, и начали крушить английских воинов, одетых в неуклюжие стальные латы. Этот маневр вскоре решил исход сражения. При этом каждый четвертый из воинов, которые еще совсем недавно были так веселы и беспечны, так уверены в скорой и легкой победе, остался лежать мертвым на этом поле. Десять тысяч жаждущих сражения, непобедимых молодых людей тихо лежали на поле Азенкура. Ни тебе победы, ни славы — только тишина. И в этой тишине медленно обходили павших и раненых англичане в поисках дорогого оружия и драгоценностей. Выискивали они также и знатных пленников. Когда они подошли к Карлу Орлеанскому, тот был еще жив.
Вместе с Бурбоном, Вендомом и несколькими другими, избежавшими смерти, его на повозке доставили в Кале. Они предпочли бы лучше умереть, чем быть узниками Генриха и постоянно выслушивать его бесконечные проповеди и морали.
Со всеми почестями их усадили за пиршественный стол короля Генриха, однако глаз не спускали. Пленники старательно перемешивали еду в своих тарелках, набросав туда кусочки хлеба и сделав вид, что полностью поглощены этим занятием. Головы они поднимали редко, только тогда, когда замечание короля или какой-либо его вопрос относился лично к ним. В их сознании рядом с ноющей болью, вызванной позором и унижением, вертелась только одна мысль — как скоро смогут их выкупить из плена? Английский король не торопился обсуждать этот вопрос, но заверил, что пребывание в гостях в такой стране, как Англия, весьма полезно. Он даже пошел дальше и, кажется, ожидал от них что-то вроде благодарности за то, что увозит их из жестокой Франции.
Философский склад ума не позволил Карлу поддаться всеобщему унынию. Он делал вид, что сосредоточен на еде, а сам исподтишка наблюдал за королем. Это было довольно забавное зрелище. Умные пытливые глаза никак не вязались с полными чувственными губами, причем эти губы непрерывно изрекали благочестивые сентенции. Король наслаждался и не скрывал этого. Карл улыбнулся про себя, подумав, что в такой обстановке немудрено получать удовольствие, когда твои враги повержены и вынуждены выслушивать все, что ты им ни скажешь.
— Воздержание, — говорил король с набитым ртом, едва шевеля языком, — умеренность, эти понятия вам, французам, неведомы. Вы предаетесь разврату и пьяному разгулу даже в святые дни. Неудивительно, что Господь отвернулся от вас.
Он оглянулся вокруг в ожидании аплодисментов и получил их, увидев, как согласно закивали головами его епископы.
«Какая прелесть, — подумал Карл, глядя на короля и стараясь не выдать иронии во взгляде, — неужели он забыл, как совсем недавно, будучи принцем Хэлом, пьяный обходил одну таверну за другой, инкогнито, но каждому желающему с готовностью прямо в ухо орал, кто он такой».
Карл оглядел стол и увидел, что об этих похождениях нынешнего монарха помнит каждый из присутствующих, кроме, пожалуй, самого короля. Поглядев на хмурое, презрительно надутое лицо Бурбона, Карл снова про себя улыбнулся.
— Но только не в святые дни, — пробормотал он себе под нос и заметил испуганно-удивленные взгляды, которые устремили на него несколько придворных Генриха.
Их держали в Кале еще несколько недель. За это время им пришлось выслушать немало проповедей короля, и только в середине ноября Карл и другие знатные пленники были погружены на флагманский королевский фрегат, который и отбыл в Дувр.
«Это просто сон, кошмарный сон, — думал Карл, наблюдая, как исчезает за горизонтом французский берег. — Конечно, это сон. Скоро наступит утро, и я проснусь в своем доме в Блуа рядом с Бонн, моей молодой женой». Он вспомнил ее чарующую красоту, ее прелести, и тоска железной рукой сдавила сердце. Боже, в каком Раю он жил. Ведь это был Рай, подлинный Рай, где он мог предаваться беззаботной, абсолютно счастливой жизни с красавицей женой, там у него были поэзия, свои книги, свои земли и замки, дающие ему все необходимое».
«Как же это так? — говорил он про себя. — Не может же все это кончиться вот так, бездарно. Нет, это кошмар, и я снова после пробуждения окажусь в Блуа».
Но прошло двадцать пять лет, прежде чем ему вновь удалось увидеть свой дом. А темноволосую свою, улыбчивую Бонн он никогда больше не увидел. Она умерла через несколько лет после его пленения.
Один за другим после внесения выкупа обретали свободу узники Генриха. Они прощались с Карлом, немного стесняясь своего счастья и сожалея, что он не с ними. Однако Карл был самым важным заложником, ибо мог следующим после дофина претендовать на французский трон. А дофин был очень хилым. Поэтому рано было отпускать Карла Орлеанского домой. Его переводили из одного узилища в другое. Из лондонского Тауэра, где он находился в полном заточении, в Виндзорский замок, предоставив в распоряжение дюжину комнат, кучу лакеев и всевозможные удобства. Затем его перевели в Понтефракт, где опять держали за семью замками. Именно Понтефракт Карл особенно ненавидел из-за климата.