Вот как выглядел теперь Абеллино Карпати.
На лестнице и в передней банкира слонялось множество бездельников слуг, щеголявших своими расшитыми серебром ливреями. Передавая визитера с рук на руки, поочередно избавляли они его кто от верхнего платья, кто от трости и шляпы, кто от перчаток. Все это на обратном пути приходилось опять у них выкупать за изрядные чаевые.
Абеллино эти важничающие дармоеды хорошо уже заприметили. Ведь венгерские вельможи отлично усвоили, что за границей национальную честь нужно поддерживать прежде всего перед лакеями, а единственный способ этого – сорить деньгами: за каждый стакан воды, за поднятый носовой платок золотые отваливать. Надобно знать, что иных денег изящный кавалер при себе и не носит, да и те лишь самые новенькие и спрыснутые обильно одеколоном или духами, дабы смыть всякий след чужих прикосновений.
Шляпа, трость и перчатки во мгновение ока у Абеллино были отобраны. Один лакей позвонил другому, тот выбежал в соседнюю комнату и, едва кавалер наш миновал прихожую, уже выскочил обратно с известием, что мосье Гриффар готов его принять, и распахнул высокие двери красного дерева, ведущие в личный кабинет хозяина.
Там и сидел Гриффар, весь обложившись газетами (ибо, кстати сказать, одни только венгерские магнаты рассуждают: на то и лето, чтобы их не читать). Мосье же Гриффар читал, и как раз – про последние победы греков,[80] совсем благодаря этому приободрясь и избавясь от неприятного осадка, который оставили у него наветы в одной английской газетке, где некий мистер Уотс шаг за шагом с точным указанием источников тщился уличить этого надутого гордеца, этого безбожника лорда Байрона в том, что стихи свои он попросту наворовал из разных мест. Эта полемика и принесла мистеру Уотсу известность – на несколько лет.
Перед банкиром на маленьком столике китайского фарфора стоял серебряный чайный сервиз, и он временами прихлебывал из плоской широкой чашечки, – вероятно, чай с сырым яйцом, который подслащал молочным сахаром: это было новейшее открытие тогда, полезнейшее, как говорили, средство от грудных болезней, но страшно дорогое, так что очень многие знатные лица считали модным хворать грудью, лишь бы только его употреблять.
Кабинет банкира ровно ничем не напоминал прежнюю его паштетную. Скупая особняки эмигрантов, он и камердинеров их нанимал, а понаторелый камердинер, несравненный этот воспитатель, кого только не научит тем великосветским несообразностям, которым столь дивится, но никак не может усвоить tiers état:[81] разные там китайцы,[82] филистеры да гуманитарии. Массивная мебель – кресла, диваны, столы и бюро – вся эбенового дерева с серебряной инкрустацией, обитая белым кашемиром с цветами по бордюру, – расставлена была не по стенам или углам, а посреди комнаты либо же наискосок, лицом в угол: такая уж мода. Мебель же, словно воплотившая в громоздких, тяжелых своих очертаниях европейскую скуку и прозу двадцатых годов, перемежалась для необходимого равновесия стройными, с изящным орнаментом коринфскими вазами, дорогими античными статуэтками из недавно откопанной Помпеи и пестрыми, блистающими серебром и позолотой столиками китайского фарфора. Ковры на полу – все ручной работы; на многих вышито крупно: «На память…» – надпись, не усыпляющая, однако, подозрения, что все они за большие деньги куплены самим банкиром. На стенах – тисненые серебром гобелены, а по ним через равные промежутки с потолка до самого пола – узорчатые тибетские шали, посередине перехваченные серебряными змейками. В промежутках – великолепные гравюры на стали (картины маслом не для солидных кабинетов, скорее для гостиных), изображающие знаменитых поэтов и знаменитых рысаков. Все они – близкие знакомые банкира: одни воспевают его, другие возят.
Все это уже достаточно показывает, какой толковый, внятливый к веленьям времени камердинер был у банкира.
Да и сам он – весьма достойный, с первого взгляда располагающий к себе седовласый господин лет семидесяти с приветливым, дружелюбным даже лицом. Не только наружностью, но и манерами своими живо напоминает он Талейрана, к искренним почитателям коего и принадлежит. Удивительной красы белоснежная шевелюра, румяное, гладко выбритое и оттого еще более моложавое лицо, целые все до единого, сверкающие белизной зубы и руки, приятные той особой мягкой свежестью, какая бывает разве лишь у месящих всю жизнь сладкое тесто кондитеров.
Увидя в дверях Карпати, финансист тотчас отложил газету, которую читал без очков, и, поспешив навстречу, приветствовал гостя со всей возможной любезностью.
Вся возможная любезность согласно великосветскому этикету заключалась в том, что встречающий подымался на цыпочки и, поднося кончики пальцев к губам, уже издали принимался кивать, кланяться и ладонями вверх простирать вперед руки, на что прибывший отвечал в точности тем же.
– Монсеньор! – воскликнул юный «merveilleux» («несравненный»: так величались светские львы). – Весь ваш – с головы до пят.
– Монсеньор! – столь же шутливо-изысканно ответствовал мосье Гриффар. – И я тоже – вместе с моим винным погребком.
– Ха-ха-ха! Хорошо сказано, прекрасный ответ! – расхохотался молодой денди. – Через час это ваше бонмо[83] разлетится по всем парижским салонам. Ну, какие новости, дорогой мой сюзерен, владыка моих капиталов? Только, пожалуйста, приятные, неприятных не хочу.
– Самое приятное, – сказал банкир, – опять видеть вас в Париже. И еще приятней – у себя!
– Ах, вы всегда так любезны, мосье Гриффар, – бросаясь в кресло, возразил юный «incroyable» («невозможный»: тоже фатовской светский титул); в кресло бросаться в Париже, правда, уже вышло из моды, полагалось верхом садиться на стул, оборотив его задом наперед и облокотясь на спинку, но этого Абеллино еще не мог знать. – Eh bien, – продолжал он, оглядывая себя в карманное зеркальце: цел ли пробор. – Если вы только эту приятную новость имеете мне сообщить, я сообщу вам другую, но похуже.
– Какую же?
– А вот какую. Вы ведь знаете, что я отправился в Hongrie[84] за одним наследством. Это майорат, приносящий доход в полтора миллиона.
– Знаю, – со сдержанной улыбкой отозвался банкир, поигрывая пером.
– И вы со временем, наверно, также узнаете, что в азиатской той стране, где мой майорат, нет ничего ужасней законов – за исключением разве дорог. Но нет, законы все-таки хуже. Дороги хоть в сухую погоду сносные, а законы никудышные и в дождь и в вёдро.
Тут наш «несравненный» помедлил, словно давая время банкиру оценить его остроумие.
Но тот лишь улыбался загадочно.
– Вообразите себе, – продолжал Абеллино, выпячивая грудь, а правую руку закидывая за кресло, – у этих крючкотворов есть такая книга, огромная-преогромная, вроде амбарной, где собраны все законы еще с первобытных времен. Даже такой, например, есть, что un cocu[85] (по-венгерски соответствующего слова, слава богу, нет), застав неверную жену с любовником, имеет право убить обоих на месте. К тому же страна эта кишит сутягами; даже крестьяне состоят из землепашцев и сутяг: в Венгрии и крестьяне ведь попадаются дворянского звания, – не знаю уж почему. И вот они только и делают, что затевают всякие тяжбы. А на все это море сутяг, крючкотворов и тяжебных дел – по одному-единственному судье в каждом департаменте, да и тот сеет себе рапс да палинку гонит летом; но и это еще с полбеды. А вот если случится ему в кои-то веки вынести справедливый приговор, осужденный вправе решению этому воспротивиться, – вилами, дубинами прочь прогнать судебных исполнителей и подать апелляцию в целых три инстанции, высшая из которых называется, знаете как? «Септемтриональная курия».
80
Имеется в виду греческая освободительная война 1822–1823 годов против оттоманского ига (в которой участвовал Байрон)
81
третье сословие (фр.)
82
В тогдашнем Париже обычно – мелочные торговцы, лоточники или разносчики
83
меткое словечко, удачная шутка (фр.)
84
Венгрию (фр.)
85
рогоносец (фр.)