Я знала — если меня заставят выйти за Филиппа, он станет и моей смертью. Но, может быть, я сумею сделать так, чтобы он спас мою жизнь?
Ведь я по-прежнему была в опасности. Раньше я думала, она минует, если родится принц. Теперь стало ясно: как только появится католический наследник, нужда во мне окончательно отпадет! И королева сможет без ущерба для государственных интересов задать своим подданным острастку — отправить потаскушкино отродье на костер!
Однако теперь судьба улыбнулась мне тонкими губами Филиппа. У меня появился новый козырь…
Я написала ему льстивое, подхалимское письмо, исполненное ученого изящества. Жаль, я не могла поддеть его какой-нибудь из любимых испанских пословиц, «пасе en la huerta lo que no siembra el hortolano», например — не все то вырастает в саду, что сеял садовник! Однако и без того, легкой аллюзией на Тертуллиана, намеком на Гиппонакта или невразумительной одой Овидия, я, как и хотела, пробудила его любопытство. Одна из простейших истин в этом мире: мужчин легче всего вести за то, что, собственно, делает их мужчинами, как осла — за мягкий чувствительный кончик носа. Однако у разных мужчин мужественность прячется в разных местах, и умная женщина должна угадать, где именно. У мужчин вроде Филиппа мужественность — это его ум, ученое тщеславие. И с помощью этого тщеславия им и нужно управлять.
Мое письмо — этакий расчетливый комплимент его самомнению — немедленно принесло плоды. Тот же юный дон, что сопровождал посла де Ферию, прибыл на следующий день в облаке официальности и андалузских духов, высоко держа голову и нос, но со взглядом далеко не отрешенным.
— Его Величество просит передать вам, светлейшая, что вам дозволено принимать.
Какая победа! По манию его руки мне вернули общество придворных. И пусть моими первыми посетителями за год оказались Гардинер и его католические подпевалы графы Арундел, Шрусбери и Дерби. Пусть я знала, что Гардинер вместе с послом де Ферией требует моей смерти. Что с того? Чувствуя за собой поддержку Филиппа, я его ничуть не боялась!
Встретила я их смело:
— Милорды, рада вас видеть, я так долго была одна!
Гардинер вспыхнул от гнева и прорычал:
— Мадам, мы пришли выслушать ваше покаяние, а не разговоры разговаривать. Вы должны признать, мадам, что участвовали в заговоре против королевы.
Я рассмеялась ему в лицо:
— Простою здесь хоть тыщу лет, а не сознаюсь в такой нелепости!
После этих слов старый вонючка в ярости выскочил из комнаты. Однако другие лорды, выходя, смотрели на меня с восхищением — я поняла, что заполучила их на свою сторону.
А поскольку я могла теперь принимать, за ними последовали другие, с прямыми или замаскированными выражениями симпатии, наполнявшими мое сердце ликованием. Одна придворная старушка, такая слепая, рассеянная и болтливая, что стражники, впуская ее, хохотали в открытую, оказалась вполне разумной и зрячей, когда шепнула мне на ушко словечко с приветом от моего старого друга и союзника Сесила.
— Сэр Вильям сейчас далеко от двора, — прошептала она. — Он покинул королевскую службу, когда запылали костры. Он просит вас держаться стойко… придет время…
Потом пришел крепкий паренек от Гемптонского конюшего спросить, понадобятся ли мне новые лошади. Пришлось ответить ему, что, пока не дозволит королева, я выезжать не буду. К шляпе, которой он помахал на прощанье, был приколот пучок розовых цветов, тех самых, которые сын тауэрского тюремщика научил меня называть Робином-оборвышем.
Робин?
Поскачем ли мы снова верхом?
А что Филипп, Филипп, Филипп?..
Что думает, что замышляет этот бессонный мозг, скрытый за невыразительными каменными глазами? Он сейчас как игрок, даже как азартный игрок, поставивший все на Марию. Его надежды на продолжение династии, будущее его империи зависит от того, как выпадут две кости — родит ли Мария принца и останется ли при этом жива. И solamente lo sabe Dios, как сказал бы он сам, только Бог знает, только Бог может сказать.
А Мария, его нелюбимая жена?
Я молилась за нее, но еще больше за себя. На следующий день вновь явилась Кларенсье хранительница королевиного гардероба и всего королевиного бытия, с новым платьем — коротким, как и прежнее, но из рельефного флорентийского атласа, католически-алое, с корсажем, расшитым золотом и самоцветами так плотно, что стояло само по себе, платьем, достойным королевы. И снова я должна была его надеть, и снова дожидаться королевиных распоряжений.
Пять часов промучилась я в корсаже из китового уса, который стискивал мне грудь, острый мыс впивался в ноги, рукава резали под мышками, пять часов, прежде чем она соизволила за мной послать. Посреди ночи, теперь, когда весь двор спит, догадалась я, когда никто не увидит моего прихода и ухода, она послала за мной.
Для мая ночь была холодна и беззвездна. Я замерзла и тряслась, покуда меня тайком, задворками вели к личному входу в королевины покои. Лестница, усиливающийся запах ладана и унижения, незаметная дверь, телохранители и женщины бесшумно удаляются… а вот и сама Мария в тесной и душной комнате, на коленях перед аналоем, поворачивается ко мне — глаза у нее такие, словно она только что вышла из транса.
Мы столько не виделись, что я, несмотря на все воспитание, тоже вытаращилась на нее в упор. Она поднялась, колыхаясь всем телом, словно выброшенный на берег кит, однако живот ее под просторным платьем близко не напоминал что-либо, виденное мною у беременных. Он висел чуть не до колен, словно сенное брюхо у кобылы. Я упала на колени и прошептала:
— Моя жизнь к услугам Вашего Величества!
Она тяжело опустилась в кресло. Как она состарилась! Она выглядела на сто, нет, на тысячу лет, желтая кожа стала пергаментной, маленький рот ввалился. Однако огонь, сжигающий еретиков, зловеще теплился в ее зрачках, и когда она взглянула на меня, злоба ожгла молнией.
— Мой лорд-канцлер епископ Гардинер пришел выслушать вашу исповедь, а вы ответили ему дерзостью!
— Я сказала лишь, что ни в чем не виновата! Я никогда ничего не замышляла против вас! Это правда.
— Правда! — Она издала короткий лающий смешок. Глаза ее дико вращались. — Что до этого, мадам, Dios sabe!
«Бог ведает» по-испански. Разве Филипп нас слышит?
Конечно! Он здесь! Но где же? Говоря, Мария поглядывала на закрытую шпалерой стену. Шпалера не шевелилась, но я поняла, что Филипп за ней.
Филипп! Значит, он подглядывает, подслушивает, подкарауливает в темноте? Я в ужасе уставилась на Марию. Каково-то ей с таким мужем?
Однако мысли Марии были в другом месте.
— Вы говорите о правде! Так я скажу вам правду, маленькая сестрица, правду, которая выше всех нас! Смотрите! Идите сюда!
Я не успела опомниться, как она уже вскочила, глаза у нее были дикие, изо рта воняло кислятиной, от волос мерзко несло ладаном. Она схватила меня за руку, потянула к себе, прижала мою сжавшуюся ладонь к своему животу. Даже под мягкими складками шлафрока я почувствовала еще более дряблые складки.
Там ничего не было! Ничего, кроме дряблой старушечьей плоти, податливой, словно подгнивший апельсин, никакой новой жизни. Разве что глубоко внутри пряталось нечто твердое, как ядро, не согретое живой теплотой, мертвое, словно камень.
— И здесь!
К моему ужасу, она расстегнула корсет, обнажила маленькую, сморщенную старушечью грудь. Лихорадочно сдавила серую бугристую кожу, стиснула сосок, словно не чувствуя боли.
— Смотрите! Смотрите сюда!
Переборов омерзение, я наклонилась. На конце сморщенного, похожего на заплесневелую изюмину соска выступила крохотная перламутровая капелька.
— Мое молоко! — прохрипела она. — Молоко для моего младенца, нового принца Уэльсского!
Я была перепугана.
— Конечно, мадам, благодарение Богу!
— Я рожу! Мой сын у меня во чреве, мои груди приготавливают ему молоко! Дом Габсбургов будет править этой страной! И тогда король, мой повелитель, останется со мной, со своим сыном, со своими сыновьями — я буду рожать и рожать, чтобы истинная вера надежно укрепилась в Англии. Вот она — правда, мадам Елизавета, вам придется ее проглотить, даже если вы обломаете о нее зубы и свое гордое еретическое сердце.