Ons sal lewe, ons sal sterwe![3]. Разве мало сейчас белых фанатиков, проповедующих старый режим—дисциплину, работу, повиновение, самопожертвование, – режим смерти детям, среди которых многие еще даже не могут завязать шнурки на ботинках? Все это один кошмарный сон! Дух Женевы, торжествующий в Африке. Кальвин, весь в черном, со стылой кровью в жилах, потирающий руки на том свете; улыбающийся своей ледяной улыбкой. Кальвин, возродившийся в защитниках догмы, в охотниках за ведьмами и с той и с другой стороны. Какое счастье, что для тебя все это уже позади!
Второй мальчик, товарищ Беки, приехал на красном велосипеде с толстыми ярко-голубыми покрышками. Когда прошлой ночью я ложилась спать, велосипед все еще стоял во дворе, и его мокрая рама блестела в лунном свете. В семь утра я выглянула в окно, и он стоял на том же месте. Я приняла пилюли и заснула еще на час-другой. Мне снилось, что я попала в давку. Со всех сторон на меня сыпались толчки, пинки, ругань, разобрать которую я не могла, но знала, что эта ругань грязная, угрожающая. Я отбивалась, но руки у меня были как у ребенка, а мои удары звучали как выдохи: пуф, пуф.
Когда я проснулась, Флоренс с кем-то громко разговаривала внизу. Я позвонила – один раз, второй, третий, четвертый. Наконец она появилась.
– Кто там, Флоренс? – спросила я.
Она подняла упавшее одеяло и сложила его в ногах.
– Никого там нет.
– Товарищ вашего сына сегодня здесь ночевал?
– Да. Он не может ехать в темноте на велосипеде, это опасно.
– А где он спал? Флоренс подобралась:
– В гараже. Они с Беки спали в гараже.
– Но как они туда попали?
– Они забрались через окно.
– Почему они прежде не спросили у меня разрешения?
Пауза. Флоренс взяла поднос.
– Этот мальчик, что, тоже собирается здесь жить, в моем гараже? Они спят в машине, Флоренс? Флоренс покачала головой.
– Не знаю. Спросите их сами.
В полдень велосипед стоял на том же месте. Сами мальчики не показывались. Но когда я вышла взять почту из ящика, на другой стороне улицы стоял желтый полицейский фургон с двумя полицейскими в форме; тот, что был с моей стороны, спал, прислонившись щекой к стеклу. Я махнула рукой полицейскому за рулем. Мотор завелся, спавший сел прямо, фургон пополз по подъездной дорожке, лихо развернулся и поравнялся со мной.
Я ожидала, что они выйдут из машины. Ничего подобного. Они молча сидели, ожидая, что я скажу. Дул холодный северо-западный ветер. Я придерживала рукой воротник халата. Внутри машины потрескивала рация. «Vier– drie-agt», – произнес женский голос. Они никак не отреагировали. Два молодых человека в голубой форме.
– Могу я вам помочь? – спросила я. – Вы кого-то ждете?
– Можете ли нам помочь? Откуда мне знать, дама. Если можете, то помогите. В наше время, подумала я, полицейские вежливо разговаривали с женщинами. В наше время дети не поджигали школы. «В наше время» – выражение, которое сегодня встретишь разве что в письмах в газету. Старики и старушки, дрожа от праведного негодования, хватаются за перо, последнее оставшееся у них оружие. В наше время, которое прошло; в моей жизни, которая кончена.
– Если вам нужны эти ребята, я хочу чтоб вы знали: они находятся здесь с моего разрешения.
– Что за ребята?
– Те, что у меня в гостях. Школьники. Из Гугулету.
Из рации послышался громкий шум.
– Мы не знаем никаких ребят из Гугулету, дама. Хотите, чтобы мы за ними приглядели?
Они переглянулись, довольные своей шуткой. Я взялась рукой за перекладину калитки. Халат распахнулся; шеей и грудью я почувствовала холод.
– В мое время, – сказала я, отчеканивая каждое из старых, обесцененных, смешных слов, – полицейские так не разговаривали с дамами. – И повернулась к ним спиной.
Сзади пронзительно, словно попугай, заверещала рация; а мажет быть, они сами заставили ее издать такой звук – я бы этому ничуть не удивилась. Прошел час, а желтый фургон по-прежнему стоял за воротами.
– Я серьезно думаю, что вам следует отправить домой этого мальчика, – сказала я Флоренс. – Из-за него ваш сын попадет в беду.
– Я не могу отправить его, – сказала Флоренс. – Если он уедет, Беки тоже здесь не останется. Они с ним вот так. – Она подняла руку с двумя перекрещенными пальцами. – Им лучше быть здесь. В Гугулету все время беспорядки, а потом появляется полиция и стреляет.
Что в Гугулету стреляют – как это известно Флоренс и как, вероятно, известно тебе, находящейся за тысячи километров отсюда, – я слышу впервые. В новостях, которые здесь передают, не говорится ни о беспорядках, ни о стрельбе. Страна, если им верить, полна доброжелательных сограждан.
– Раз они здесь, чтоб не участвовать в беспорядках, тогда почему за ними охотится полиция?
Флоренс сделала глубокий вдох. С тех пор как родилась маленькая, в ней все время чувствуется еле сдерживаемая ярость.
– Не меня надо спрашивать, – заявила она, – почему полиция охотится за детьми и в них стреляет и сажает их в тюрьму. Не меня надо об этом спрашивать.
– Прекрасно, – сказала я, – больше я этого делать не стану. Но я не могу превратить свой дом в приют для всех мальчишек, убежавших из поселков.
– А почему нет? – спросила Флоренс, подавшись вперед. – Почему нет?
Я налила горячую ванну, разделась и с трудом опустилась в воду. Почему нет? Я уронила голову, и волосы, упавшие мне на лицо, оказались в воде; ноги, испещренные синими венами, торчали как палки. Больная и безобразная старуха, которая цепляется за то, что прошло. Живые, теряющие терпение, если смерть долго не приходит, и умирающие, исполненные зависти к живым. Отвратительное зрелище. Дай бог, чтобы это не затянулось.
В ванной нет звонка. Я прочистила горло и позвала: «Флоренс!» Трубы и голые стены гулко отозвались. Глупо думать, что Флоренс услышит. А если б и услышала, почему она должна прийти?
Милая мамочка, думала я, посмотри на меня, дай мне руку!
Дрожь пробегала по мне с головы до пят. Я закрыла глаза, и передо мной встала мать, какой она мне является, в своем поношенном старушечьем платье, с закрытым лицом. «Подойди ко мне!» – прошептала я. Но она не послушалась. Раскинув руки, словно парящий ястреб, мать начала подниматься в небо. Она поднималась все выше и выше. Вот она достигла слоя облаков, прошла сквозь него, взмыла дальше ввысь. Чем выше она поднималась, тем становилась моложе. Волосы опять потемнели, кожа посвежела. Старая одежда спала, как сухая листва, и под ней оказалось то голубое платье с перышком в петлице, в котором я вижу ее в самых ранних воспоминаниях – воспоминаниях о том времени, когда мир был еще молод и когда все было возможно.
Выше и выше взмывала она, в красоте вечной юности, неизменная, улыбающаяся, блаженная, лишенная памяти, к самой границе небесного купола. «Мамочка, посмотри на меня!» – шепнула я в пустую ванную.
В этом году дожди начались рано. В августе пошел уже четвертый месяц дождливого сезона. Стоит дотронуться до стен, как на них проступают пятна сырости. Кое-где стала пузыриться и трескаться штукатурка. Вся одежда источает резкий запах плесени. Как я мечтаю еще хоть раз надеть свежее, пахнущее солнцем белье! Если бы у меня впереди был хоть один летний день, когда идешь по Авеню и вокруг тебя темно-коричневые тела ребятишек; они возвращаются из школы – смеются, хихикают, они пахнут молодым здоровым потом; девочки, хорошеющие год от года, plus belles. Если же мне и этого не суждено, пусть останется хотя бы благодарность – безграничная, от всего сердца благодарность за то, что и мне был отпущен срок в этом полном чудес мире.
Я пишу, сидя в постели, сжав колени от холода. Благодарность: написав это слово, я его перечитываю. Что оно означает? Чем больше я смотрю на него, тем больше оно кажется непроницаемым, темным, таинственным. И вдруг чувствую, как мое сердце медленно раскрывается, переполненное благодарностью, подобно спелому гранату, обнажая зерна любви. Благодарность, благой дар. Дар, любовь: слова-сёстры.
3
Готовы жить, готовы умереть… (африкаанс)