Пока я это говорил, бугай закрыл бочку крышкой и стал затягивать ее обручем. Затянул и повалил бочку набок. Я понял, что они задумали. Покатят бочку вниз по склону холма, и если я закричу, что готов подписать декларацию, остановят бочку и вытащат меня. Если же не закричу, дадут ей скатиться в болото. Ты знаешь, склон там пологий, длиной метров триста, камни кое-где попадаются. Бочку толкнули, и она — скок-поскок — покатилась вниз. Я весь напружился, руками голову обхватил, и — ну-ка, Жендо, покажи, чего ты стоишь! Когда бочка катится по ровному, ничего, терпеть можно. Верчусь внутри, как волчок, и стараюсь только голову уберечь. А когда бочка на камень налетает, так меня встряхивает, что кажется — костей не собрать. Если камень поменьше, бочка сама его проскакивает, если побольше — кто-то ее подталкивает. Не кто-то, а, верно, Стоян Кралев. Ждет, когда я закричу, когда сдамся. «Нет, — говорю себе, — не смей кричать! На что тебе зубы дадены — стисни и держись, пока целы. Ты в этой жизни сквозь огонь и воду прошел и еще пройдешь. А не сдюжишь, запросишь пардону, все равно тебе не жить, сам застрелю как собаку. Так что выбирай — либо сейчас помирать, либо чуть позже. Хотя у Стояна Кралева не хватит духу тебя утопить. Пугает только, думает, ты тварь дрожащая».
Такими мыслями старался я себя подбодрить. А бочка-то рассохшаяся, дребезжит, вот-вот рассыплется. Наконец она перекатилась по мягкому и шлепнулась в воду. Вода тут же хлынула в щели между клепками и стала подниматься все выше, я глотнул и чуть не захлебнулся. «Ну, Жендо, гляди, чтоб сейчас не завопить, не то выставишь себя на посмешище. Покажи Стояну Кралеву Кралешвили, что он тебя больше боится, чем ты его. Не трусил бы, столкнул бы бочку на глубину и утопил бы тебя. А он не утопит, он только мучить тебя будет. Трусы всегда мучают других. Плюнь ему в морду, пусть он даже если тебя и утопит, так оплеванный утопит. Выше голову!» Выше-то выше, но выше некуда. Снова я глотнул воды, снова захлебнулся. Бочка перевалилась обратно и выкатилась на твердую землю. Кто-то стукнул молотком, обруч треснул, и крышка распалась. Слышу — хлюп, хлюп — две пары шагов удаляются. Вода из бочки вытекла, я подождал немного, перевел дух и вылез, мокрый до нитки. Наверху на холме блеснули фары, грузовик заурчал и исчез. Я отряхнулся, малость пришел в себя и потихоньку-полегоньку к полуночи добрался до дому.
После этого меня оставили в покое. Никто больше агитировать меня за текезеха не приходил, и так я прожил около года. Кооператив разросся, частников в селе осталось человек двадцать — я, Киро Джелебов Матьтвоюзаногу, Иван Тяпка и другие. Растет кооператив, объединяет частные полосы в большие поля, и мало-помалу нас оттеснили на самый край сельских угодий. Землю дали какую похуже, прижали налогами и госпоставками, и все равно мы больше выколачивали, чем кооператоры. У них продолжалась неразбериха, и на трудодень приходились стотинки. Некоторые бросили дома и хозяйство и разъехались по городам, на тамошнее довольствие встали. На фабриках и заводах требовались рабочие руки, и там всех брали на работу. Мой Койчо тоже стал в сторону города поглядывать. Я его удерживал, но когда нашу землю заменили худшей, ему все окончательно осточертело. «С кооперативом нам все равно не тягаться, — говорит, — лучше продавай все, что можно, и подадимся в город, здесь нам больше делать нечего». Слушаю я его и ушам своим не верю. Тот самый Койчо, который с раннего утра до позднего вечера в земле копался и за одну борозду мог в драку полезть, такие слова мне говорит, будто он в это село с неба свалился. «Неужто тебе не жалко, — говорю, — дом и двор бросать, отца с матерью оставлять? Мы всю жизнь на тебя положили. А бросишь нас, ты нам больше не сын, оголодаешь, куска хлеба тебе не дам». — «Это я-то, — говорит, — оголодаю? Да я три года в строительных войсках служил, две профессии в кармане, неужели я без куска хлеба останусь?» — «Это, — говорю, — дело семейное, не только твое. Как семья решит, так и поступишь». — «Никто, — говорит, — в мою жизнь не имеет права мешаться, где хочу, там и буду работать, там и буду жить».
Раньше он мне поперек ничего не смел сказать, а теперь стоит передо мной и глаз не отведет. Я ему слово, он мне два. Взгреть бы его как следует, да где там — не тот это сосунок, что прежде был. В армии он и пообтесался и сильный стал, что твой бычок, из камня, как говорится, воду выжмет. Попробуй занеси на него руку — ведь не дастся, еще, пожалуй, и сам отколотит. «Я тебе, — говорю, — гроша ломаного не дам. Хочешь бродяжить, добывай сам деньги, и скатертью дорога». — «Я и без твоих денег, — говорит, — обойдусь, у меня в городе дружки мои по службе, не дадут пропасть». Больше месяца мы так с ним препирались, а потом он взял да и сбежал из дома. Связал в узел что-то из одежи и сказал матери, что едет на два-три дня в Добрич, к приятелю. Прошел месяц — ни весточки, зол, значит, на нас. Потом узнали мы, что он работает на стройке. Запряг я лошадей, поехал в Добрич. Нашел стройку и дружка его нашел, а его там нет. Говорят, не понравилась ему работа и он двинул в Варну. Из наших сельчан многие работали в Варне, на «Кораловаге». Мне сказали, что Койчо нанялся туда плотником. Поехал я в Варну, нашел его, мы поговорили, вроде как помирились, но о том, чтоб вернуться в село, он и слышать не хотел. Через год прислал он письмо, что женился. Но ни на свадьбу не позвал, ни к нам жену не привез, чтоб мы хоть на нее посмотрели. У них, мол, отпуска нет, лучше пусть мы с матерью к ним в гости приедем. Мы и собрались, но тут пришло письмо, что они перебираются на какое-то водохранилище. Оттуда переехали в Пловдив, из Пловдива в Карлово. Так в Карлове и живут, он по плотницкой части, начальник цеха или что-то в этом роде, она — учительница. Заочно на учительницу выучилась.
Шестнадцать лет прошло, как он из села уехал, а приезжал всего три раза. И мы с женой раза три-четыре к ним ездили, так что хорошо, если раз в три года виделись. Карлово, конечно, не ближний свет, но главное — неохота ему приезжать. Сказали б мне раньше, что можно так к родному дому душой остыть, нипочем бы не поверил. Приедет — и все время как на иголках, взглядом ни на чем не остановится, словно не здесь он на свет появился, словно не пахал и не копал он эту землю. Я ему рассказываю, что у нас да как, а он будто и слушает, но я-то вижу, что мысли его далеко. И сноха, и внуки два раза в гости к нам приезжали. Им тоже у нас не сидится, не успели приехать — про отъезд толкуют, но они другое дело, для них это место чужое. Внуков у меня двое, девочка и мальчик. Мальчика звать Сольвейг, в честь другого дедушки, деда Слави, окрестили. А девочка — Кэт, ее в честь бабки Киты назвали. Я скотине — и той нашенские имена давал. Одну кобылу у меня Стоянкой звали, другую — Мицей. И собаку звали Личко. И нивы все у меня были с именами — бабушка Рада, Витанова, Черешенка. А внуки — Сольвейг и Кэт. Когда они написали, что в гости приедут, мы со старухой неделю имена их учили, чтоб не сбиться, не напутать. Из-за них и жену теперь кличут бабка Кэт.
Без Койчо я как без рук остался — то ли землю обрабатывать, то ли за скотиной ходить. Поставки все увеличивают, так что я мало-помалу сдал позиции и поднял руки вверх. В пятьдесят втором я вступил в текезеха. Написал заявление и отнес его Драгану Пешеву, он был председателем. У него как раз сидел Стоян Кралев. Оставил я заявление и пошел, а вместе со мной и Стоян Кралев вышел. Идем рядом, я — домой, он тоже к себе домой. «Ну, кум, — говорит, — давно пора было, напрасно мы с тобой задирались». — «Нет, — говорю ему, — не напрасно. Ты за свое боролся, я — за свое. В кооператив ваш я не по своей воле пошел, но я знаю, что за свою землю я боролся, и придет пора умирать, так и умру не согнувшись. Зато если уж войду в кооператив, работать буду на совесть. Волынить я не умею и сидеть у других на шее не привык».
С этого дня кончились наши контры со Стояном Кралевым. В том же году и его царству пришел конец, скинули его с партийных секретарей и назначили председателем. Еще через год он поставил меня звеньевым. Все стали говорить: ну, наскочит коса на камень. А мы потом десять лет работали и ни разу не поругались. Что он прикажет, то я выполняю в точности. Если я скажу, что так или эдак не годится, — он соглашается. Ты, говорит, лучше меня в хлеборобстве понимаешь, если видишь где непорядок, сразу выкладывай. О прошлом нашем — ни слова. И так — до сегодняшнего дня. Не то чтоб я о нем забыл, такое не забывается, но ненависти к Стояну Кралеву во мне не было. Позже, когда его скинули, он пообмяк, но в те времена был кремень, а не мужик. Пер вперед и не оглядывался, как настоящий мужчина, а настоящего мужчину я не могу ненавидеть. Схватиться с ним могу, и в драку полезть, но ненависть — это совсем другое.