Он делал все это нарочито медленно, по нескольку раз возвращаясь к одному и тому же, и разговаривал сам с собой, чтобы отогнать тяжелые мысли, не подпустить их к себе. Он чувствовал, как они кружат вокруг него, как подстерегают со всех сторон, готовые ворваться в его сознание. Но вот уже одиннадцать, вот и полночь миновала, а Мела так и не пришла. Делать больше было нечего, он сел на кровать, все еще поджидая дочь, и тут мысли, которые весь вечер обступали его, как стая хищников с вставшей дыбом шерстью и оскаленными зубами, яростно набросились на него и стали рвать на куски. У него не было больше сил их отгонять, он лег навзничь и с каким-то болезненным сладострастием предоставил им терзать его живую плоть. «Мела не вернется домой этой ночью, — вопили они в один голос, — она останется у Ивана Шибилева, потому что он…»

Вьюга принесла к нему слева короткий звук ружейного выстрела, похожий на отрывистый и сухой «пук» детского пугача, сделанного из стебля бузины и пенькового шарика. В ста шагах от него стоял в засаде Калчо Соленый — в кого мог он стрелять в такую метель? В другое время Николин бы насторожился и стал высматривать, не появится ли какой зверь и возле него, но сейчас этот выстрел лишь вызвал в его памяти другой, такой же короткий и сухой выстрел, который он услышал в 1945 году на заднем дворе поместья. В поле оставалось немного кукурузы, они как раз собрали ее и привезли на телеге, пообедали на кухне, и Деветаков пошел к себе наверх отдохнуть, а Николин принялся лущить кукурузу. Он сел в телегу и для экономии времени бросал очищенные початки прямо в дверь амбара. Примерно через час ему захотелось пить, и по дороге на кухню он увидел, что Деветаков сидит на галерее, как всегда после работы в поле умытый, причесанный и переодетый. С ранней весны он выносил на галерею маленький полированный столик и стул и в свободное время сидел там. На столике всегда лежала раскрытая книга, но Николин не раз замечал, что Деветаков смотрит не в нее, а вперед, куда-то в поле, словно что-то ищет взглядом или нашел и не может наглядеться. Николин часто останавливался у него за спиной, пытаясь понять, на что он смотрит, и не видел ничего особенного: ранней весной нивы были словно разбросанные в беспорядке передники, большие и маленькие: веселого светло-зеленого цвета поля пшеницы, темно-коричневые в зеленую полоску — подсолнуха и кукурузы; летом они становились ярко-желтыми, темно-зелеными и золотистыми, а сейчас лежали опустелые, черные, как море дегтя, спокойные и печальные. На шоссе, протянувшемся точно белый мост над этим морем, изредка мелькала телега или человеческая фигура, а там, где шоссе кончалось, виднелись сельские дома, маленькие и белые, как кусочки сахара. Но Деветаков, облокотившись на столик и подперев голову рукой, все смотрел туда прищуренными от света глазами. Николин попил, снова вернулся на задний двор и по дороге услышал щелчок, похожий на далекий ружейный выстрел. Он забрался на телегу и, прежде чем сесть, оглядел поля. В селе жили двое охотников, и в эту пору они часто бродили вокруг поместья. Потом, снова занявшись кукурузой, он подумал, что выстрел, пожалуй, раздался со стороны дома, слез с телеги и заглянул на передний двор — охотники иногда заходили туда и просили у него воды. Во дворе никого не было, не видно было и Деветакова на галерее. Николин подтащил пустую телегу под навес, взмок и пошел наверх сменить рубаху.

В глубине галереи торчали вверх ножки полированного столика, а рядом лежал Деветаков. Он лежал на правом боку, откинув голову назад, одной рукой сжимая ножку столика, другой — ворот рубашки, словно хотел его разорвать. Позже, все снова и снова, со все новыми и новыми подробностями восстанавливая в памяти это трагическое событие, Николин вспоминал, что первое, что он увидел на галерее, была раскрытая книга, валявшаяся обложкой вверх, потом взгляд его упал на свежие царапины на полу и по этим царапинам, как по следам, подобрался к опрокинутому столику. Рядом со столиком Николин увидел ноги в носках и лишь потом — всего Деветакова с откинутой, уткнувшейся в угол головой. Николин застыл, но не от страха, а от неожиданности — почему вдруг Деветаков очутился на полу? Что с ним — споткнулся, припадок это какой или что? Пальцы его левой руки, сжимавшие ворот рубашки, разжались, и рука безвольно упала вниз. Николин подхватил хозяина под мышки, чтобы поднять и отнести в комнату, но правая рука Деветакова сжимала ножку столика и потащила его за собой. «Да отпусти ты его!» — сказал Николин, и тут на полу воронью блеснул пистолет, такой маленький, что его можно было спрятать в ладони. Только теперь Николин вспомнил про короткий, сухой выстрел, который он услышал со стороны дома час назад, закричал: «Бате Михаил, что ж ты наделал!» — и выбежал во двор. Он метался по двору, крича осипшим голосом: «Э-э-эй, э-э-эй, люди, есть тут кто?» — но в доме и во дворе никого не было. Потом он случайно увидел за садом машиниста молотилки Малая, который нес на руках жену, кинулся к ним и сказал, что Деветаков лежит на галерее как мертвый, «а рядом левольвер, махонький такой». Малай посадил жену на скамейку и пошел к дому, приговаривая: «Я Деветаков недавно видеть, на балкон видеть…» Он пощупал его пульс, расстегнул рубашку и спросил:

— Куда лежать?

Николин, все еще бледный и дрожащий, открыл дверь спальни, и они вдвоем перенесли Деветакова на его кровать.

— Он уже умирать! — сказал Малай, снял кепку и с мрачным, непроницаемым лицом постоял минуту рядом с покойником. — Ходи в село сказать попу.

Он вернулся к жене, а Николин вышел на шоссе и зашагал в сторону села. Он не догадался ни запрячь кабриолет, ни взять верховую лошадь, а пошел пешком. Солнце уже закатывалось, когда он вошел во двор покойной стряпухи тетки Райны. Дома он застал ее мужа, деда Ставри, они поговорили и вместе сходили к священнику. В поместье Николин вернулся уже в темноте, не посмел зайти в дом, где лежал покойник, и остановился посреди двора. Со всех сторон, точно бесплотные существа, поползли тени, они вертелись вокруг него и издавали какие-то глухие, зловещие звуки. «Да ничего нет, это мне только чудится», — уговаривал он себя, но сам поворачивался вместе с тенями, чтобы те не напали на него со спины. Потом что-то дернуло его сзади за рубаху, поползло наверх и село на плечи. «Оно» ничего не весило и не дышало, но он чувствовал его на своей шее и не смел поднять руку, чтобы «его» смахнуть. Он втянул голову в плечи, съежился и застыл неподвижно, а «оно» плотнее охватило его шею и стало душить. Он попытался позвать на помощь, но вместо крика из груди его вырвался глухой стон. «Тени душат меня», — подумал он и попробовал высвободить шею. Ничего нащупать он не мог, но пальцы его встречали сопротивление, и ему никак не удавалось оторвать от горла то, что сжимало его, как клещи. И тогда он увидел какой-то тусклый свет, который пробивался сквозь темные ветви деревьев в саду. Он побежал на свет и понял, что светится окно Малая. У окна он остановился и тут же почувствовал, как то, что его душило, отпустило его горло и упало с плеч. Ему захотелось зайти к Малаю и его жене, но он никогда раньше не переступал их порога и не решился сделать это и сейчас.

Малай был венгр, и никто не знал, как, какими путями занесло его в это захолустье. Это был крепыш лет пятидесяти пяти — пятидесяти шести, с горбатым, точно клюв, носом и круглыми, без блеска глазами. Такие глаза, словно лишенные зрачков, не пропускающие душевного тепла, могли быть только у человека равнодушного или безнадежно одинокого. Если б эти глаза были окнами его души и в них можно было бы заглянуть, то увидеть там можно было бы, вероятно, огромную пустоту. Но, встретившись с другими глазами, они задерживались не более чем на секунду и уходили куда-то в сторону, словно сосредоточиваясь на созерцании собственной пустоты. В сочетании с горбатым носом и промасленной рабочей одеждой, напоминающей взъерошенное оперение, они придавали ему вид хищной птицы, которая уже состарилась, со всем смирилась и ко всему равнодушна. И голос у него был твердый и ровный, без тех модуляций, которые дают чувствам звуковой образ. Говорил он мало, ударения скакали у него с первого на последний слог, словно сбегали по лесенке сверху вниз, падая на закрытые гласные, при этом он бывал неизменно вежлив: «Юнош, очень просить здесь!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: