Марина увидела бронзовую его шею, Селифон тоже не отрываясь смотрел на Марину. Она была такой же, какой он увидел ее первый раз в пятистеннике Амоса, только словно бы еще тоньше и изогнутей стала бровь: точь-в-точь народившийся месяц. Да словно бы щеки чуть побледнели да темная родинка над губой выросла чуть побольше просяного зерна.

Селифон так и не надел шапки на голову, а длинными концами ушей заткнул ее под седельную подушку.

Они пошли в глубь леса. Марина гладила смуглой рукою его большую горячую ладонь и прикладывала ее то к груди, то к пылающему своему лицу. Ворсинки от оленьей его куртки, серые, ломкие, пристали к шерстяному платью, к распахнутому ее пальто. Левой, свободною рукой Селифон заботливо обирал их.

— Лезет! — сказал он, уловив бесконечно теплый благодарный взгляд Марины, и снова замолчал.

До этого оба так много хотели сказать друг другу, а теперь шли молча, ни на секунду не переставая ощущать опаляющую близость. Останавливались, садились на какие-то колодины и снова шли, не думая о том, куда идут. Конь ни на шаг не отставал от них.

В лесу по-прежнему пахло талым снежком и полуистлевшей травой.

— Как пахнет фиалками! — сказала Марина полным, без меры счастливым голосом.

И Селифон, зная, что запах талого снега обманул Марину, покорно осмотрелся по сторонам. На горах все та же лежала теплая хмарь, а небо завалено толстыми, бурыми тучами, сквозь которые едва заметным пятном проступало солнце без лучей. Все тот же теплый полуденный ветер жадно допивал остатки снега. Бог знает откуда появившийся первый скворец на дуплястой сушине, задрав голову к невидимому в тучах солнцу, опьяненно звенел, подражая ржанью жеребенка.

Вышли далеко за деревню, туда, где прижатая к утесам река делает крутой завулон. Согревающийся солнцепек дымился, как загнанный скакун. Внизу накапливала весенние воды река, взбугрив и местами разломав лед. От нее тянуло освежающим холодком. Тонко звеня в воздухе крылышками, на полынью прилетел и поплыл, охорашиваясь, ранний гость весны — пестрый, несказанно нарядный гоголь. Как ярко расписанный поплавок, птица то покачивалась на голубой волне, то вдруг бесследно исчезала и через минуту снова выныривала в противоположном конце.

Прекрасные синие ее глаза, залитые счастливыми слезами, медленно двигались под мгновенно распухшими, отяжелевшими веками. В расширенных зрачках были и ликование, и нежность, и безграничная доброта.

Марина гладила бритую щеку Селифона и плакала, плакала в радостном безумии любви. Плакала оттого, что таким парным теплом снова дымятся воскресающие солнцепеки, что где-то в лесу, на дуплястой сушине, заливистым жеребенком поет скворец, что беззаботно ныряет на полынье в ярком брачном наряде глупый гоголь и что светел и прекрасен мир и хочется его весь вместить в счастливое свое сердце и все, все, до последнего вздоха, отдать ему.

Густели теплые сумерки.

На очистившемся от туч небе зажглись звезды. Некоторые из них упали с горной высоты, из неведомых миров и точно золотым шнурком стачали небо и землю.

Селифон смотрел на ее лицо с отблесками звезд в глазах.

Привязанный в лесу конь призывно фыркал и гулко бил копытом мерзлую еще на глуби землю.

— Поздно. Пора, — сказала Марина.

— Пора! — с готовностью отозвался Селифон.

Они снова пошли. Марина не спрашивала, куда он ведет ее. Она чувствовала сильные его руки и шла, всецело подчиняясь ему, счастливая своим безволием.

…Всю ночь в окна хлестал спорый весенний дождь с ветром, а на заре подняло, сломало и с гулким шумом пронесло Черновую.

Утром и дождь и ветер стихли, и выкатившееся из-за обмытых хребтов солнце погнало такой пар из земли, что, казалось, загорелась она в черной своей, глуби неугасимым огнем. Курились и жирные солнцепеки, и мокрые, набухшие беловато-золотистые прошлогодние жнивники, и завалинки у помолодевших под весенним небом изб.

Селифон вышел во двор. Просыпающаяся земля сладко и лениво потягивалась, звала, манила теплым, парным своим дыханием, свежим запахом полей, первым смолистым душком лесов с оттаявшей темно-зеленой хвоей. Он обвел глазами Теремки и синюю марь тайги, серебряные хребты белков на горизонте, раскинувшуюся, полную утренних шумов любимую свою деревню, глубоко втянул опьяняющий воздух и, не сдержав радости, на весь двор сказал:

— Все у меня есть теперь!..

Часть четвертая

К вершинам

1

От утра до утра Марина жила счастливой, радостной жизнью. Первые дни ей казалось, что она вернулась из далекого, измучившего ее путешествия в родной дом, где даже самая незначительная вещь мила и ее хочется приласкать. И вместе с тем сразу же она увидела, как в доме этом изменилось все.

С ясновидением, свойственным любящей женщине, Марина почувствовала, что и сама любовь ее к Селифону стала новой, другой. Это была уже не безотчетная, слепая страсть, а огромное чувство, выросшее на понимании и уважении к человеку, придающее любви особую силу и крепость.

Она все время внимательно приглядывалась к Селифону и чем ближе узнавала, тем больше любила его.

Порой ей непонятным казалось чудесное превращение робкого долговязого парня Селифошки, жившего с дедом Агафоном, в этого широкоплечего, почти геркулесовского телосложения, энергичного, решительного мужчину, с самобытным умом и широким кругозором, в человека, жадно впитывающего все новое, каждую свободную минуту не расстающегося с книгой, думающего о больших, важных делах и вопросах.

— Какой ты у меня, радость моя, счастье мое, умница… Да, да, не возражай, именно умница. Именно большой, умный человек, — говорила она ему и сердилась, когда он смеялся над ней за эти неумеренные восторги.

Марина не знала еще тогда, что так стремительно растут в Советской стране все честные, любящие труд люди: еще вчера какая-то часть их души спала, а сегодня уже развернулась, поднялась, как поднимается в одну ночь зелень после целительного дождя.

С радостью и страхом она ждала возвращения из совхоза Марфы Обуховой, чтоб показать ей своего мужа.

В первый же день, вернувшись к обеду (раньше Адуев домой появлялся только к ночи), он не узнал разгромленной Фросей квартиры. Пыльный рабочий стол, заваленный книгами, чертежами скотных дворов, моделями кормушек и рамочных ульев, оказался прибранным.

Марину Селифон застал на подоконнике, с тюлевой шторой в левой руке. Правой она вынимала изо рта булавки и прикалывала тюль к окну. Откинутая ее голова была повязана голубым шелковым платком. Засученные по локоть руки от напряжения красны, как у подростка. На шум шагов Марина повернулась к нему, что-то хотела сказать, но только улыбнулась и смешно пошевелила губами. Селифон подбежал к окну и, легко, как ребенка, сняв с подоконника, поставил ее на пол перед собой.

— Счастливый он у нас — все у него клеится. Без счастья, видно, и по грибы не ходи…

И не было у горноорловцев зависти: полюбили они молодого своего председателя за прямой характер и за то неустанное беспокойство, которым был охвачен он в искании новых путей изменения их жизни.

Матрена Погонышиха, как бы за всех колхозников, как всегда грубовато, но хорошо сказала:

— Селифон Абакумыч! Вспомни, сколько крику было в старой Черновушке, когда ее на новый путь поворачивали вы, первые коммунисты! Да и сколько вас было тогда и сколько нас в ней теперь!.. Деревня, как мать, трудно рожала новую жизнь. Как же тут было не кричать? А вот теперь, когда увидела, что народилось новое детище, ну-ка она его холить да защищать: кровное ведь оно. Сами теперь мы хозяева…

Известно, матери свое дитё и не мыто — бело…

Рождение новых хозяев Адуев наблюдал ежедневно.

На ферме к нему подошла Нюра, дочь Погонышихи. Вместе с телятницей Настей Груздевой она прослушала зоотехнические курсы у «доброго дяди», так горноорловцы звали совхоз «Скотовод», первоклассными машинами которого они пользовались по ежегодно возобновляемым договорам. Сельскохозяйственная культура от высоких специалистов совхоза перекочевывала в колхоз вовсе бесплатно. А какой же русский мужичок не любит «прокатиться на даровщинку»?!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: