Бородачи вновь не отозвались ни одним движением.
«Кремешки, ой, кремешки… Ну да поживем — увидим…»
Зурнин сбросил на сани тяжелый, надавивший за дорогу плечи бараний тулуп и, оставшись в легонькой, охватившей талию бобриковой куртке, повторил:
— Дело к ночи, квартирку бы мне…
— Квартирку тебе не знаем и посоветовать где, — отозвался все тот же мрачный бородач, заговорщицки оглядывая мужиков.
— Куришь, поди?
— Балуюсь.
— Ну, так, кроме Вирешки Миронихи, тебе и остановиться негде. Ямщик, вези к Вирешке его!
По бородатым лицам мужиков скользнули чуть заметные улыбки.
Зурнину шел тридцать второй год, когда судьба его забросила в это захолустье. Принадлежал он к тем беспокойным, новым людям, которые перестраивали мир и которым нечеловеческие трудности их работы, казалось, не только не были в тягость, но они сами искали их и даже не представляли себе никакой иной жизни.
За все эти годы скопил Орефий Зурнин имущества, как говорили о нем хорошо знающие его товарищи коммунисты, — выгоревший на плечах пиджак, неизносимую бобриковую куртку да кожаную, модную для того времени шапку с пуговкой. Зато друзей у него было немало и землю советскую он прошел из края в край.
И как-то уж получалось так, что он без зова всегда оказывался там, где было всего труднее. Первый приходил на явочные пункты, когда дело касалось в первую» очередь коммунистов — были ли то призывы на фронт или поездки за хлебом на Кубань для голодающих городов. И всегда ухитрялся оказаться именно в таких станицах, где перед самым его приездом от выстрелов из обрезов куркулей падали замертво заготовители. В 1923 году Зурнин вызвался добровольцем в Восточную Бухару и пробыл там около двух лет, пока не была ликвидирована последняя банда.
В больших плотничьих артелях есть такие подбористые, сухощавые мужички, которые при переноске тяжелых бревен, подъеме лиственничных балок на венцы всегда почему-то оказываются «под комлем», где впору устоять и двум. Избыток ли физических сил или беспокойная душа толкала таких людей в горячку работы, но только им всегда как-то не сиделось на одном месте. И Зурнин, почувствовав, что без него, пожалуй, не обойдутся теперь, брал в походную сумку зубную щетку и полотенце, путевку партийной организации и уезжал с поручением в новые места огромной, наново переделываемой своей страны. Так, попав наконец в родную свою Сибирь, оказался он и на Алтае, а чуть позже, по заданию губкома, и в самой отдаленнейшей из его деревень — Черновушке.
— Да как же это… Да чем же я, победная головушка, потчевать-то тебя буду, гостенек дорогой? — похаживая вокруг Зурнина, рассыпалась Виринея Мирониха. — Пивца медового не хотится ли? Аль самосадочки? Первый сорт: спичку поднеси — горит!..
Зурнин молчал.
— Уж и не знаю, не знаю, чем и употчую гостеньку с дорожки…
— У меня, гражданочка, кишки смерзлись. Чайку бы…
Приезжий потер руки и бесшумно заходил по комнате в новых несгибаемо-жестких, точно сделанных из дерева, белых валенках.
— Да что ты, сизоголубь мой! — всплеснула пухлыми руками молодая вдова. — На чай у нас запрет положен. «Кто чай пьет — от бога отчаен», — говорят старики. Лучше уж медовушки с морозцу. Она, медовушка-то, и ногам и мыслям попрыгун, — уговаривала, многозначительно улыбаясь, Виринея.
Давайте, пожалуй, кружечку вашего попрыгуна, — невольно улыбнулся он в жесткие, коротко подстриженные усы.
— И всего только целковенький за четверть этакой-то благодати! Не пиво — огонь! — восхищенно прошептала Виринея, вытаскивая четвертную бутыль с чернокоричневым медовым пивом. — Спирт! — и она тихонько толкнула Орефия Лукича в бок.
Зурнина передернуло от развязности Миронихи.
«Вот прохвосты, куда направили!» — подумал о мужиках.
Он выпил кружку пива, взглянул на смешную со своими приподнятыми густыми бровями румяноликую Мирониху и, увидев, с какой жадностью смотрит она на бутыль, сказал:
— Может, и вы выпьете стаканчик?
— Кушайте-ко сами! Что это, право… Самим с устатку не хватит. Уж разве кружечку одну для ради первого знакомства? За мной не пропадет… — и толстуха снова многозначительно подмигнула Зурнину.
В тепле, после кружки крепкого пива, Орефия Лукича разморило, потянуло на постель. Глаза смыкались, в голове шумело.
Он снял пиджак, оставшись в синей сатиновой косоворотке. Но и без пиджака Зурнину было жарко, он расстегнул воротник, обнажив жилистую белую шею.
— Уж теперь и засну же я, хозяюшка…
— В горницу-то проходите, не знаю, как назвать-величать вас, — сказала ему опять с какой-то особенной ласковостью Мирониха и снова легонько подтолкнула в бок.
Утром Виринея напекла оладий, завернула пирог с калиной и с тем же радушием и заигрыванием угощала гостя.
Вечером Зурнин выпросился на квартиру к коммунисту-новоселу Станиславу Матвеичу, снимавшему флигелек у раскольничьего попа Амоса Карпыча.
— Уполномоченному товарищу даю главнорешающее слово по порядку дня, — уверенно сказал давно заученную фразу всегда председательствующий на собраниях Акинф Овечкин и с явным удовольствием опустился на лавку.
— Кто ты есть такой?.. Из каких таких квасов? — насел на Зурнина рыжий пьяный мужичонка Емельян Прокудкин, прозвищем «Драноноска».
Орефий Лукич неторопливо раскладывал на столе бумаги, делал на некоторых пометки карандашом и складывал их в стопку. В спокойных движениях его рук, в твердом взгляде острых карих глаз чувствовались сила и власть.
— Товарищи! — обратился Зурнин к собранию.
Емельян Прокудкин снова взвизгнул на всю сборню.
За ним загудели и еще несколько пьяных мужиков в задних рядах.
— Товарищей себе нашел! Табашная душа… Опять уговорщик приехал: «Старо — плохо, ново — хорошо».
Слышали это…
— Надоело!
— На уши оскомину набило!..
Граждане! Я не начну доклада, пока не перестанут шуметь!
Зурнин сел. Сухощавое, подвижное лицо его побагровело, шрам над левой бровью угрожающе потемнел.
— Да будет вам, грожданы! — выступил вперед, потрясая рукой, Егор Егорыч Рыклин, выделявшийся среди рослых мужиков своей коротконогостью и большой головой с вишневой шишкой на лысине. — Где так-то, как у нас, деется, на каких съездах? Не мешайте обсказываться человеку!
На всех собраниях Егор Рыклин наводил тишину, давал указания председателям и докладчикам, первый голосовал и с поднятой левой рукой правой подсчитывал голоса.
— Мужик востроголовый!..
— Одно слово — Соломон!..
— Прахтикант: знает к кому на какой козе и с какого боку подъехать. Умеет где шуточкой подвострить обрубистую свою речь, кого подкопнуть забористым словцом, как сапожным шилом в зад.
— Совсем комиссар у нас Егор Егорыч! — говорили о нем черновушанцы.
— Товарищи! — снова поднялся Зурнин, когда мужики утихли. — Советская Россия — шестая часть мира, а это куда больше, чем ваша Черновушка. — Зурнин, прищурившись, оглядел мужиков и улыбнулся. — И на этой шестой части суши рабочие и крестьяне свергнули царя, капиталистов, взяли власть в свои руки…
— Царя сверзили… Ишь, чем хвалится! — заорал, тряся мохнатой черной бородой, Автом Пежин, выпивший перед собранием на спор четверть чужой медовухи.
— Грожданы, не перебивайте оратора! — остановил и его Егор Егорыч.
— Вы, бежавшие в горы и леса трущобные от царского насилия, от притеснения церковного, обсидевшись на богатом приволье и взятками откупаясь от чиновников, не представляете себе и сотой доли того, что пережили рабочие и крестьяне всей России под гнетом царя, помещиков и капиталистов…
— Помещиков, купцов тоже не поддергивай, мы сами себе купцы, сами себе помещики! Да я и гайтан с шеи сниму — удавитесь только!
Волосатый Автом угрожающе стал пробираться к Зурнину. Лицо его налилось кровью, голос сипел от напряжения.
— Чудно дядино гумно — семь лет хлеба нет, а свиньи роются. Мы ни под каким видом не жалаим коммунного вашего счастья, а вы нас каждую зиму усватываете. До ккаких этто ппор будет?! До ккаких, спрашиваю?..