— Мужик ты неглупый, Фома, и знаю я, что наш, — наедине с Недовитковым говорил Дмитрий Седов. — Машины у нас есть? Есть! Советское государство нам помогает? Ну и иди, иди, пока просят.
Фома только мрачнел лицом.
— Опять, поди, с уговорами приходил? — спрашивал Фому Егор Егорыч и переводил разговор на шутку: — Когда девку за старика сватают, всегда золотые горы сулят…
Работая, Дмитрий Седов все больше и больше наполнялся радостным чувством. Радостно было слушать и звонкий голос коногона Никитки, и разумные слова Костюхи, и скрип тяжелых возов.
Дмитрий на лету подхватывал снопы, бережно укладывал их один к другому, как спеленутых грудных ребят.
Не замечал, как проходило время. Казалось, что работу только начали, а поварихи уже задымили на стану.
— Оголодали! — недовольно сказал он Герасиму Андреичу.
Усталости Дмитрий не чувствовал, хотелось только как можно скорей закончить с уборкой.
Вздумал было он сбегать и на первое поле к мужикам. Но при мысли о них вставал Егор Егорыч. Усилием воли Седов заставил себя думать о другом.
— Нет, ребятенки-то что делают! — не прекращая работы, сказал Седов председателю, указывая на молодежь.
Герасим Петухов слышал голос Дмитрия, но плохо воспринимал смысл его слов: непрерывный поток снопов падал к его ногам.
Лицо, шея его были красны, точно ошпарены кипятком.
Почерневшую от пота на спине рубаху Герасима обдувал ветер, и казалось — это он кружил разгоряченную голову запахами спелого хлеба и полыни.
Егор Егорыч сорвал с головы шапку.
— Грожданы! Почтенные единоличники! Как все вы смертельно справные мужики… как вам говорить нечего… — Егор Егорыч необычно запинался. — Как я ваш бригадёр… И вот словно бы мы сегодня с артельщиками заложились бежать конь по коню… По разлюбимому-любимому нашему коню — привольной одноличной жизни, которой деды и отцы наши честно прожили и нам завещали… — Егор Егорыч обтер возбужденное ездой лицо. — И вот как смертельно некогда нам длинные речи пущать. — Рыклин опасливо посмотрел на второе поле колхозников, и мужики все повернулись туда же, — то должны мы раз и навсегда нищету за пояс в работе заткнуть, чтоб и не рыпались они на своих собраниях… Для пущей же затравки мужичьего сердца я медовухи бочонок жертвую. И поставить тот лагун, — Егор Егорыч посмотрел на Евлаху Селезнева, — в снопы на бугре, на самом краю поля! Главный помощник мой — Никанор Аникеич Селезнев… — Рыклин указал глазами на носатого, злобно насупившегося старшего Селезнева, — будет выполнять самую тонкую, ответственную работу — вершить клади. И вот… — Егор Егорыч, подняв над головой шапку, резко махнул ею вниз и выкрикнул: — С богом, мужички!
Единоличники поспешно распоясались и побросали на край гумна шапки и зипуны.
…Два тока артельщиков на разных концах огромных полей казались охваченными пожаром. В пыли, как в дыму, носились люди, крутились лошади, слышались крики.
Рыклин лежал на увале, смотрел, как работали единоличники, и кипел от гнева. Его бесил мужичий азарт, вызванный им же. Рыжеголовый Емельян Прокудкин впереди дюжины рослых мужиков не ходил — бегал в дальнем углу поля. Золотая его голова взблескивала на солнце, как переспелая луковица.
«Что делают! Что делают, мериньё! Сами себе, собственными руками могилу роем… Не помоги — сгнил бы хлеб, под снег ушел бы… А теперь? Да они этим хлебом половину Черновушки с ума сведут, будь они прокляты!»
Рыклин медленно пошел к гумну и по дороге начал упрекать себя, что резко выступал на собрании против вчерашнего «батрака-гужееда» Седова:
«Дурак! Вот ты и дурак, Егор Егорыч, хоть ты и Соломон! Дернуло тебя за язык с смертельными овечками в стаде! И как он вобче меня с этим моим «смертельным» словцом подсек. Тоже с зубами, кривой черт! Отучать себя надо от глупой привычки. Второй раз высмеет, и, пожалуй, действительно тогда смертельно получится. Язык откушу, если хоть раз скажу еще это прилипчивое слово и если хоть раз еще на собранье перечить ему открыто стану. На твоем месте поддаться бы ему, конешно бы поддаться: «Так, Митенька, правильно, Митенька…» Но погоди, я тебе помогу, я тебя подсажу ножом на печку!»
Никанор Селезнев с клади кричал что-то Егору Егорычу.
Рыклин ускорил шаг.
— Они вторую начали. Вручную снопы… Пыль столбом… Засмеют теперь. — донеслось до него с клади.
Егор Егорыч перешел на дробную рысь.
«Обгоняют!.. На хитрости, на изобретенья!..»
Егор Егорыч бегал по гумну, останавливался, озирался по сторонам и вдруг закричал короткошеему, плотному старику Федулову, гонявшему лошадей по кругу:
— Стой! Отстегивай меринов! Отстегивай!..
Федулов остановил запотевших лошадей, тотчас же уткнувшихся мордами в хлеб.
— Седлайте, мужики, коней и сбочь седел вяжите жерди! Накладывайте снопы на жерди, увязывайте — и наметом к гумну! Начнем новую кладь…
Перехитрить, посрамить «их» перед всей деревней — вот чем кипело сердце Рыклина в эти минуты.
— Да чтоб не увидели, не переняли… — суетился он на поле.
Навьюченные на жерди снопы подвозили рысью.
Егор Егорыч распорядился снять всех лошадей с молотьбы на скирдовку.
— Чего затеяли, честных людей на обман брать: дескать, телег нет, на горбах натаскаем… Врете! Тонко натягиваете, оборвете! — кипел Рыклин.
Новая кладь на глазах росла, пучась широким раструбом в небо.
— Эко разворошили добра! — громко сказал Рыклин. — Туча бы, вот-то бы дождя поймали колхознички, вот-то бы солоду нарастили!.. — по лицу Егора Егорыча плеснулась злобная улыбка. — Этак же вот довелось мне в деревне Лосихе тоже помочью у лавошника клади класть, тоже работали один перед одним, с огня рвали. Только и угоди вершить клади обиженный лавошником мужичок. Что ж бы вы думали, и навершил он. Честь по чести кладет с краев, а посередке — абы как да абы чем… А осень задалась мокрая, ну весь дождь в кладево, как в ловушку и переловил мужичок… Диву дался хозяин: что это у всех его кладей верхушки, как гнилой нос, почернели, попровалились? Залез на одну скирду и ухнул чуть не до дна. А в ей, не поверите, в нутре жар сделался — рука не терпит. Едва выскребся… Весь колос — как кисель, как кисель…
Вершивший клади носатый хмурый Никанор Селезнев посмотрел на Рыклина долгим взглядом. «Голова-то у черта, голова-то… Как на ней только рожек нет?! Ввек бы самому не додуматься»…
Как ни старались колхозники с активом и комсомольцами, а к концу дня единоличники заскирдовали больше.
У Егора Егорыча появился еще один с разномастными колесами сборный рыдван невиданных размеров.
Молодежь окрестила его «ноевым ковчегом». В него единоличники впрягали четверку сытых меринов. Жадный Емелька Прокудкин укладывал на «ковчег» до пятнадцати больших копен за один раз. Целый стог, скрипя на все поле колесами, медленно двигался к гумну.
— Люблю сивок за обычай: кряхтят, да везут, — ликовал рачительный Емельян Прокудкин.
На молотьбе Егор Егорыч оставил только Лупана Федулова да двух девок для перетряски и съемки соломы.
Седов дважды приходил на гумно к мужикам.
— Осень, сам знаешь, Митрий Митрич. Скорей собрать бы в кучу казенное добро! С молотьбой раскараванишься — скирдовку потеряешь.
— Нет, уж ты мне это оставь, молоти во весь ток, — резко возразил Седов. — Мне дороже всего первый хлебец государству представить…
Рыклин не только не стал возражать, но как будто с большой радостью согласился:
— Ну и слава с Христом, что не бес с хвостом. Насколько же, видно, партийная голова над головами — голова. Насчет хлебушка государству, уважаемый Митрич, это ты действительно драгоценные слова сказал. А мне, при всем моем старанье, подобная идея даже и в башку не влезла. Все жаждовал как бы заскирдовать побольше.
Ночью, когда все, и колхозники, и единоличники, уехали, Седов со всем своим молодежным отрядом остался на поле. Не теряя времени, они на рыклинском «ноевом ковчеге» сметали две новые клади, выравнявшись с единоличниками по скирдовке и значительно перегнав их в обмолоте.