— Я ничего, Мемнон Кудеярыч… Это я шутейно…
— То-то же! Знай край, да не падай, — примирительно проворчал сторож.
Тишка снова сел, но долго просидеть не мог. До обеда пробродил за деревней, не желая встречаться с мужиками. Потом набрался смелости и направился снова в совет. Там было людно, но его тотчас же заметили:
— Курносенок!.. Смотрите, Курносенок! Ну, теперь запирайте амбары крепче…
Тишка отыскивал глазами Дмитрия Седова, но его не было. Стоя у дверей, он смотрел на молодежь, вбегающую в совет, как к себе домой.
— Ты чего торчишь тут с раннего утра? Коли дело есть, выкладывай и уходи. Здесь не питейное заведение, не Виркин вертеп! — снова накинулся на него сторож дед Мемнон.
Нескрываемое презрение к себе Тихон чувствовал, когда мужики были в скопе. Однако и когда по делу он заходил к ним во двор, на него еще у ворот смотрели подозрительно. «Не украл бы чего!» — читал Тишка в глазах хозяина и терял нить приготовленного разговора.
— Как промышлял-то, Лупан Калистратыч? — спросил он старика Федулова.
Мужики стояли у сельсовета и разговаривали о промысле.
Но Лупан даже и не посмотрел на него, словно это не его по имени и отчеству назвали. Тишка вспыхнул и наклонил голову. Стоять с мужиками было стыдно, но и отойти сразу нельзя. Он постоял немного и потом, не обращаясь ни к кому, негромко сказал:
— Вечер над головой, надо идти со скотиной управляться, — и пошел.
Кто-то что-то сказал, Тишка не расслышал, и мужики дружно засмеялись. Свищев Елизарий крикнул вдогонку:
— Не забудь и кошке свеженького сенца добавить…
— Да пощупай, не запричинала ли, не нагрубло ли у нее вымечко… — прокричал Ериферий Свищев.
— Господи! За что они меня этак?! — шептал Тишка, готовый расплакаться от незаслуженной обиды.
Ночь в крупных звездах. Немолчно шумит, плещет на перекатах река. С увалов и из долины наносит терпким ароматом большетравья.
Спит Черновушка.
Ставни амосовского дома заперты на железные болты. Изнутри окна завалены пуховыми подушками, завешены шалями.
Усадьба накрепко опоясана рубленым саженным забором.
Пряжка вычурно-резных, ярко расписанных, на зависть всей деревне, ворот наглухо застегнута задвижкою.
Тихо и темно во дворе. Еще тише в доме. Припади ухом к забору и услышишь лишь сонное пение кур на насесте да мягкий хруст травы на зубах лошадей в конюшне. Но как ни напрягай ухо — ни звука, словно вымер дом от чумы.
Еще с вечера собрались все через потайную лазейку в бурьяне со стороны реки. В доме светло от восковых свечей, людно и душно.
Амос Карпыч в новом темно-коричневом китайского шелка кафтане. Мужики в черных суконных, поверх чистого исподнего белья. Посреди домашней моленной сорокаведерная кадка с водой. Лица мужиков строги.
Женщины на другой половине дома прислушиваются к пению стихир, к возгласам Амоса и тоже торопливо крестят лбы.
— Страсть-то какая, бабоньки!..
— Оборони господь, Макрида Никаноровна… Как перед сечей! — вздыхает Евфалия. — Хоть вилы в руки да выходи на сатанинскую силу.
— Тише! Стихиру «Плач Адама» запели…
И снова приникли к двери женщины.
Поют приглушенно, в один тон, на дониконовский лад. Через минуту тенорок Емельки выделился средь сдавленного жужжанья:
Амос Карпыч осуждающе взглянул на Прокудкина, но глаза Емельки были закрыты.
надрывался неугомонный певец. Но за полу кафтана его дернул Автом Пежин:
— Утихомирься ты, рыжее помело… Не ровен час, услышат…
Через минуту Автом снова остановил Прокудкина:
— И чего, чего нога выше головы лезет! С тишай ты, Христа ради, пупок развяжется.
Читали по очереди Амос Карпыч и Мосей Анкудиныч из «Кормчей книги», из «Книги стоглав» и из «Триоди цветной». Мужики стояли на коленях.
Блестит потная лысина Егора Рыклина, мечутся по ней отблески свечей. Шумно вскидывает он короткие руки над головой, бьется лбом о половицы.
— Господи, испепели… Господи, разрази… Господи, сокруши супостатов! — громко шептал Егор Егорыч.
Никанор Селезнев и Автом Пежин молятся беззвучно, и во время молитвы лица их так же суровы, как и в жизни, словно они молча переругиваются с иконами.
Емельян Прокудкин, обессиленный поклонами, уронил рыжую свою голову на пол и затих.
Амос Карпыч встал. Застегнул медные застежки на сафьяновых корках, перекрестил книгу, троекратно поцеловал и положил на полку. Мужики, кряхтя, поднялись с колен.
— Приступим, братие. Перво-наперво, раб божий старец Мосей.
Мосей Анкудиныч дрожащими пальцами стал расстегивать пуговицы кафтана. Уставщик сам помог ему снять сапоги, потом, как ребенку, расстегнул ему пуговицу штанов, и они калачиком свалились к желтым ступням. Автом Пежин посадил старика в купель. Уставщик пригнул Мосею Анкудинычу голову и троекратно окунул его в кадушке.
На пояснице, на бедрах старика появились серебряные пузырьки, кожа порозовела от холодной воды.
— Крещается раб божий Мосей, отныне нарекаемый Мефодием!
— Мефодием! — повторили мужики в один голос.
Мокрого «Мефодия» под руки вынули из кадушки и, положив на домотканную холстину, начали качать.
— Как льняное волокнушко затерялось в холстине сей, такожде сокройся, раб божий Мефодие, в тайгах глухих от человеков ненавистных, от мира оскверненного… — проговорил над Мосеем Анкудинычем Амос Карпыч.
После пения псалмов старик встал уже не Мосеем Анкудинычем Зацепиным, а Мефодием Варламовичем Огоньковым. Отчество перекрещенному переходило от деда, фамилия — по желанию.
Следом за Мосеем Анкудинычем всунули в кадушку огромное, густо волосатое, как у гориллы, тело Автома Пежина. И после качания на холстине под пение священных стихов он стал Лупаном Панфиловичем Жеребцовым.
Коротконогий, сливочно-желтый, толстогрудый Егор Егорыч Рыклин стал Сильвестром Никодимычем Разумовым. Сухоребрый, в светлом пушку на узкой птичьей грудке, Емелька Прокудкин — Агафодором Муравьевым. Носатый, большеухий в темных чирьях на белой пояснице, Никанор Селезнев — Сосипатром Оглоблиным.
В последнюю очередь крестился уставщик Амос. Толстое, жирное тело его с трудом уместилось в большой кадушке, вытеснив воду через края.
Старец Мефодий, бывший Мосей Анкудиныч, совершил с ним обряд погружения и нарек имя ему Садок.
Женщины за дверью слышали имена своих мужей и часто повторяли их, чтобы не сбиться и не назвать по-старому.
— Садок Хрисанфыч Крупицын… Садок Хрисанфыч… — шептала Васена Викуловна.
Первый заговорил Садок Хрисанфыч:
— Дорогие мои братья Мефодий, Лупан, Сильвестр, Сосипатр и Агафодор! Конец нашей жизни в оскверненной Черновушке, где древнее отцеподобное житие ныне порушено, где налоги на зажитошную населению, твердозаданье и бойкотное сиденье. Вспомните, как за нерушимость отцеподобного жития упорственно самосжигались прадеды наши в смоленых срубах. Не пожалейте и вы суетных трудов своих. Остающееся предать огню. Огню! — повторил он и взмахнул кулаком. — Главным же приспешникам сатаны Митьке Седову и Гараське Петушонку смерть, как псам смердящим! Карающей десницей назначаю Лупана и Сосипатра. Целуйте крест! — Амос Карпыч снял с аналоя медное распятие.
Автом Пежин и Никанор Селезнев встали на колени, перекрестились и молча поцеловали крест.
— Аминь! — заключил Амос Карпыч и поднял с пола «карателей». — А на столбах прибейте доски и на досках, в назидание народу, начертайте: «Мы еще возвратимся, и то же будет всем, кои пойдут по стопам нечестивых». Дело это поручается Сильвестру Разумову, — отдавал распоряжение Амос.
Егор Егорыч поклонился уставщику в ноги и тоже поцеловал распятие.
— Иконы и священные книги, два подсвечника из моленной и остальную церковную утварь завьючить на головного коня и пустить позадь старца Мефодия. Вьюков чрезмерных не брать, это тебя касательно, Агафодор, — строго посмотрел Амос Карпыч в сторону Емельки. — Всего не увезешь… Ход будет поспешный. Сбор с полуночи за Большим Теремком. И опять же о тебе скажу, Агафодор, с сыном не просчитайся: связанным вези всю ночь, а в рот ему забей кляп. — Голос Амоса крепчал. Он размахивал зажатым в руке крестом, как ножом. — Со всем гнездом, под самый под корень, Лупан и Сосипатр, без жалости! Иначе сам пойду на подмогу, — вернулся он к сказанному вначале и пытливо устремил глаза на Автома и Никанора. — Крепок ли дух в вас?