— На Листвяге кочуют мои старые должники — кыргызцы. Выбери ночь потемней и угони у них корову, а то и две, я их укрою на своей заимке: ко мне не бросятся. Только половчей, — наказывал Автом, — чтоб не поймали. А кыргызцы — нехристь, у них сам бог велел. С кыргыцкого пегого жеребца, купленного «за два огляда», прадедушка породу чубарых лошадей развел.
В этом духе и «просвещал» несмышленого малолетка матерый черновушанский кулак.
Такой «расчет» за работу по тем черным временам да в такой трущобной глуши сошел с рук и хозяину и работнику.
С тех пор и стал Курносенок вором и крал уже не только у казахов, но и у односельчан.
Как-то зимой Тишка свел со двора Егора Егорыча Рыклина корову, да так ловко, что долгое время никто ничего понять не мог: обул корову в сапоги, чтобы следа своего не оставляла.
Кражу раскрыли только летом. Уставщик Амос посоветовал мужикам отодрать Тишку «на два раза»: вначале розгами «до мокра», а потом крапивой с солью.
Мужики надели рукавицы и в точности выполнили совет наставника. Но внушение это не помогло.
Веселый песенник Маркел не оставил хозяйства сыну. А Тишка любил и коровий мык и дробный топот козьих копытцев на дворе. Вот и решил он как-то развести коз: корму не требуют, зимой и летом на горах пасутся.
И опять из стада Рыклина он украл двух белых, как лебедята, козлят и, спрятав в подвал, выпускал их пастись лишь ночью.
Наказание вору Рыклин придумал жестокое. С соседом, Емельяном Прокудкиным, он затащил парня в амбар, и ножом, сделанным из обкоска литовки, подрезал кожу на ладонях рук и на пятках, завернул ее и, засыпав рубленым конским волосом, отпустил вора.
Как дополз Тишка до Караульной сопки — неизвестно, но пролежал он в постели около года.
— В которой посудине побывал деготь — огнем ее только выжгешь, — говорили о Курносенке черновушане.
Помимо певческого дара, к Тишке перешла и другая заметная отцовская черта.
Молодая вдова «ахтерка-пересмешница» Виринея Мирониха говорила о нем:
— Сердце у него столь нежное, столь мягкое, бабоньки, и любить он нашу сестру умеет, как ни один мужик на свете…
Но за что любил Виринею Тишка — неизвестно. Очевидно, за то, что ее, как и его, лютой ненавистью ненавидело большинство черновушан.
— Тихо-он!
— …он-он! — откликнулось эхо.
Тишке не хотелось идти на Семенкину заимку. В прошлом году, возвращаясь с промысла, он ночевал у Семенки и «по ошибке» обменил свои старенькие обутки на добрые сапоги хозяина. Семенка два раза наведывался в Черновушку, но оба раза Тишка ловко увиливал от него.
«Обойти надо Семенку, ночуем и под пихтой», — решил Тихон.
Он слышал крик Селифона, но не отозвался.
Стемнело.
Селифон вошел в пихтач. Выбрав полянку, разгреб снег. Потом снял сумку, достал топор, плюнул по привычке на руки и сердитыми ударами стал рубить дерево.
До слуха Тишки приглушенно-дробно, как перестук дятла, доносились удары топора. Тишка пошел на стук.
…Сняв лыжи, Курносенок плюхнулся прямо на снег у заплечной сумки Селифона.
Сухостоина звенела под топором. Желтые щепки брызгами разлетались вокруг пихты.
Усталого Тишку раздражали и летевшие ему в лицо щепки и звук топора, болезненно отдававшийся в его ушах.
— Берегись! — крикнул Адуев.
Дерево рухнуло, захватив ветками испуганно съежившегося Курносенка.
— Убьешь! Куда валишь?
Тишке хотелось на чем-нибудь сорвать злобу, но он удержался и стал ссекать лапник на подстилку.
Селифон перерубил сушину, положил половинки конусом одна на другую, сложил щепы и сучья между бревнами, поджег. На очищенной площадке Курносенок сделал настилку. Огонь обнял дерево, расплавил и закоптил снег.
Тишка приготовил «сухарницу»[4]. После первых же ложек охотников разморило. Накрывшись зипуном, Селифон лег на спину и стал смотреть в небо. Тишка свернулся рядом.
Качающиеся над головой звезды слились с искорками от огня.
…Охотники вскочили, когда предутренний ветерок погнал на них дым и искры. Пора было продолжать путь.
Подъем на конечный хребет начали с полудня. Крутики одолевали с трудом, взбираясь зигзагами. Селифон снова ушел вперед. Чем ближе поднимались к кедровникам, тем чаще попадались беличьи следы.
Селифон и Тихон знали, что на противоположной стороне, в пади, есть заброшенная избушка охотников-алтайцев.
— Только бы найти ее…
Шли не останавливаясь, все время преодолевая соблазн пойти по свежим беличьим следам.
«Правильно! Есть бельчонка!» — думал каждый и в то же время усиленно гнал от себя мысль о том, что белки много. Охваченные волнением при виде зверя, они, притворно хмурясь, говорили: «Так себе», «Реденько». Этому их научили старые промысловики, считавшие, что «жадным аханьем» можно отпугнуть белку, что никогда не следует дивоваться на зверя: он «чувствует» это и может уйти.
На гребне Селифон остановился. Синяя, зыбуче бескрайняя, как океан, тайга разметнулась перед ним. Селифон тронул лыжи. Дух захватывало от крутизны спуска в узкую, длинную падь. Не падь — точно кнутом простегнутая в снегах щель. Ветер бил в лицо, свистел в ушах. Порой Селифону казалось, что у него выросли крылья и он летит. Промысловую избушку охотники нашли в устье пади.
Проснулись рано: тайга влекла охотников тайнами своих глубин.
— Ты, Тихон, иди вниз, а я здесь похожу. Да круг захвати побольше, чтоб не помешали, не испортили нам охоту. Время промысловое, азартные из алтайцев и до этих мест добраться могут. Места же здесь сумежные, спорные. А если уж будут наседать, уйдем…
— Ну, насчет алтаев напрасно ты. Винтовки-то на что?..
— Биться? Да ты очумел, что ли? Попробуй — я тебя в порошок изотру!.. — Адуев погрозил Курносенку и пошел.
Селифон спешил: хотелось поскорее нырнуть в манящую темь кедровников и «разговеться» первой мягкой, дымчато-пепельной шкуркой.
В ближнем же «гайке»[5] увидел свежий беличий след, его пересек второй и почти рядом — третий. Сердце сильно заколотилось, — ничего не видел он, кроме этих свежих, синевато-голубых, четких, как серебряные полтинники, отпечатков беличьих прыжков.
След привел к густокронному, развалистому кедру.
Легкие, как уколы шила, знаки от коготков белки не успели еще изгладиться на коре дерева. Селифон обошел вокруг — «сбегу»[6] не было. Он снял винтовку, встал под другое дерево и замер.
В белом, смертно-сонном лесу было тихо, как в колодце, только далеко чуть слышно выколачивал дробь неутомимый плотник — дятел. Селифон одновременно уловил движение качнувшейся ветки и звук, похожий на урчание котенка. Кисточки ушей белки легли на мушку, винтовка чуть сползла вниз, и вместе с нажимом на спуск Селифон увидел мягкое падение пышнохвостого зверька…
— Не урочится и не призорится мать сыра земля, и да не урочится и не призорится мой промысел[7],— сняв шапку, суеверно произнес заклинание Селифон и заткнул добычу за опояску.
Весь день он охотился на небольшом первом увале. Белка была непуганая, и Селифон сбивал их одну за другой. К вечеру он унизал всю опояску беличьими тушками. Ни усталости, ни голода не чувствовал увлеченный охотою Селифон и даже ни разу о Марине не вспомнил. Он был подобен золотоискателю, напавшему на богатую россыпь.
Встретив выводок рябчиков, застрелил двух на ужин и, когда запылала вечерняя заря, повернул лыжи к избушке.
Тихон уже вернулся. В отверстие крыши вылетал дым.
Довольный добычей, Селифон переступил порог. Курносенок сидел у печки-каменки и снимал шкурку с белки, — две снятые сушились под матицей да три неободранные лежали на полу.
— Сколько? — спросил Тишка.
— Не считал.
— А я шесть штук добыл.