Я снова спрятался, когда Таня возвращалась в диспетчерскую, не рискнул возникнуть у нее на пути, понимал, что затопчет, утопит в лужах утреннего дождя. Пропуск она, само собой, выдаст, теперь уже все оговорено и ей не под силу плыть против течения. Но - Боже мой! - люди, повелевшие Тане о б с л у ж и т ь меня, знать не знают, на какую муку они меня обрекли. Какой дикий, невообразимый миг! Предстать пред очи ее, пред этой тьмой и бездной, этим адом, на дне которого пока еще смутно обозначится уготованное мне место, откуда пахнет мне в лицо грядущим жутким мучением!
Она уже выписывала пропуск; она не смотрела в мою сторону; она молчала. Будет ли она отомщена? Да, о да. Наступит день, когда возле этого окошечка я захлебнусь в собственном соку, изойду кровью. Шатаясь, себе не подвластный, я вышел из диспетчерской.
Навстречу мне жгуче искрился и пенился водитель, я бросился навстречу ему, и мы оба вздымали руки: он заносил свой карающий жезл, а я размахивал выстраданным пропуском. Лавина брани обрушилась на мою голову, и я истерически закричал в ответ. После всего пережитого - не мог ли я рассчитывать на другое к себе отношение? Хотя водитель понял, что я уже добыл пропуск, он все-таки очень хотел наказать меня, но что-то в моем лице, видимо, переубедило его и заставило в некоторой задумчивости опустить оружие. Мы тотчас же въехали в империю, я объявил учетчице, что прибыл получить трубы маленького диаметра в маленьком количестве, и она минуту-другую хранила молчание, пригибая меня к земле взглядом безумных белых глаз. Затем ее тонкий, окруженный сеточкой мелких морщин рот открылся, и грохот неразличимых, ни с чем не сообразных и не сопоставимых слов накатился на мое лицо, покрывая его, как лава. О чем она говорила, я так и не уяснил, но это уже не имело особого значения. На рельсах, в тылу маневрирующего крана, я остановил бригадира и объявил ему свое категорическое направление к получению труб. Бригадир нес на плече моток проволоки.
- Я иду туда, - сказал он, указывая свободной рукой в дальний конец империи, где густо переплетались железнодорожные пути и метались какие-то люди.
Я не узнал, что он будет делать там, но в значительности его намерений сомневаться не приходилось. Он был стар, немного горбоват и сурово обходился с лишними, на его взгляд, неуместными в империи людьми.
- Кто отгрузит мне трубы? - спросил я, и тогда этот холодный, как мрамор, неприступный человек, сухостью своей напоминающий странный и загадочный мир островов Галапагос, воскликнул, бесстрастно шлепая проволоку на рельсы:
- Хочешь, я научу тебя работать, парень?
А почему бы и нет? Почему в самом деле не пройти выучку у этого великого врачевателя неумения и неразумия?
- Дай моим ребятам на бутылку, - продолжал он с каким-то галапагосским клекотом, который вырывался из его глотки и весьма простодушно отдавал сивухой, - и они за пять минут все тебе погрузят. Им вполне хватит бутылки, они и так уже едва держатся на ногах. А не дашь - пеняй на себя.
Столь дельного совета не доводилось мне еще слышать. Его ребята милостиво приняли в ладошки скомканные рубли, которые я им неловко, но искренне протянул, покивали головами на мои разъяснения, и через пять минут наш грузовик наполнился трубами.
Дело было сделано, и мы рванули в обратный путь. День клонился к вечеру, солнце стояло низко, обагряя крыши медленным заревом. Мы мчались мимо горы, смахивающей на ледяную, на ватную, на Бог знает что, и на ее вершине копошилась утлая черная фигурка. Мчались через площадь, обагренные медленным заревом дома-крепости которой сильно дымили и ничего знать не желали о людях, и смягчившийся водитель рассказывал мне, как однажды его попутчик на резком повороте ударился головой о ветровое стекло, оставив на нем клок волос. Смеялся тогда, смеялся и сейчас водитель, смеялся всегда, стоило ему припомнить эту презабавнейшую историю. Мой внезапно обнаруживший добродушие водитель хохотал и пел и тискал гудок, распугивая калейдоскопные стайки прохожих. Я думал об Августе, увижусь ли сегодня с ней. Доживу ли я до завтрашнего утра, и увидимся ли мы завтра? Что будет с нами через пять лет? Через сто, через тысячу?
Глава вторая
Кира, которая немногим толще глистов, паразитирующих в ее утробе, сообщила мне, что в заводоуправлении состоится шахматный турнир и они с Августой в нем участвуют. Я принялся воображать серию блестящих побед, ожидающих Гулечку, и размахнулся до того, что представил побежденным и себя. Но как бы не вышло, что для нее это будет лишь одна из многих побед, удовольствие от которой, да и то сомнительное, испытаю по-настоящему только я. И мне пришло в голову, что выгоднее и приметнее будет как раз, если я ее обыграю.
Это привяжет ее ко мне, побитая, она побежит за мной как собачка. Впрочем, я как-то и не понимал словно состязательности игры и конкурентоспособности участников и думал, что весь турнир можно решить каким-то волхованием любящего сердца. Я пришел к выводу, между прочим, что Гулечка нетерпима ко мне тем особым, полуфантастическим нетерпением, тем смешанным чувством невольной любви и как бы принципиальной, как бы наперекор даже самой себе ненависти, которое заставляло ее копаться в моих слабостях с целью усугублять их своим давлением. Скорее всего, это было выдуманное, можно сказать мифическое открытие, державшееся всего лишь на том основании, что я часто ловил на себе ее насмешливый взгляд. А на кого же и на что Гулечка смотрела без насмешки?
Меня никто не спрашивал, хочу ли я участвовать в турнире. Очевидно, мои великие экспедиторские провалы заставляли людей сомневаться и в моих способностях шахматиста. Однако никто не возразил, когда я подал заявку на участие. Тут уместно заметить, что мое отчуждение от коллектива достигло, кажется, апогея, если бы не равнодушие ко всему, что не было Августой, я наверняка был бы в ужасе и смятении.
На турнир я, надев самое лучшее, чем располагал, притащился гораздо раньше назначенного срока, поскольку томился каким-то неясным предчувствием. И моя поспешность получила бесценное вознаграждение: в пустом зале клуба за отделявшими меня от нее коричневыми, погруженными в полумрак стульями, на сцене сидела, озаренная неестественно ярким светом, Гулечка. Я мало знал ее жизнь, ее радости и огорчения оставались скрыты от меня. И вот теперь она как дитя радовалась мороженому. Она уписывала его, от наслаждения погрузившись даже в задумчивость и барабаня длинными пальцами в красное сукно стола. Это была неслыханная удача, я не смел верить собственным глазам, и на какой-то миг мне мечтательно почудилось, что ее преждевременное появление в клубе вызванно тем же томлением, что и мое. В тот же миг я звериным чутьем вожделения, желания, любви почуял, что совершу сейчас нечто из ряда вон бестолковое, осрамлюсь, уроню себя в ее глазах совершенно, совершенно до неприязни, отвращения и насмешки. Чтобы предотвратить худшее, я готов был проделать что-нибудь дурацкое и анекдотическое, например, выхватить у нее мороженое и сунуть себе за пазуху. Почему бы и нет? В ту минуту я еще не знал, что ничего яркого и небывалого в действительности не произойдет, а то, от чего мне все равно уже было не отвертеться, будет событием, смысл которого раскроется много позже, далеко не сразу, а для самой Гулечки, может быть, и вовсе никогда. И именно незнание бросало меня в пот, заставляло ухмыляться простачком и дурнем и выдумывать крайности. Я уже словно стыдился себя, своего присутствия. Я еще не пересек зал, не отошел от двери. Гулечка заметила меня и поздоровалась.