Я все называю Лору виновницей торжества, а ведь их было двое, я почти забыл, что итальянский бедняк тоже имел к празднику самое непосредственное отношение. Об этом напомнили кавалеры, когда в подзапущенной комнате, превращенной на эти дни в столовую, принялись усердно и пылко провозглашать тосты во здравие супружеской четы. Но прежде приплелась какая-то смущенно-улыбчивая старушка, не лишенная благородства в чертах дряхлого лица. Она с ужимками и приседаниями поднесла хозяевам пирог собственноручного приготовления. Тогда-то мы и уселись за стол. Старушку усадили рядом с хозяевами, и она, ободренная этой особой милостью, не отказалась выпить крошечную рюмочку лимонного ликера. Ей аплодировали, пока она тягалась с зеленым змием. Ее лицо зарделось после этого, и она что-то сбивчиво залопотала. Я тоже потянулся к ликеру, это происходило в самой гуще нашего миниатюрного столпотворения, среди кавалеров и их дам, под пасмурным присмотром итальянского бедняка, все замышлявшего какие-то каверзы, в гуле крика и хохота. Я был разгорячен. Бутылка с ликером стояла далеко от меня, и пришлось крикнуть длинноволосым ангелоподобным юношам, раскачивавшимся на стульях, как на качелях, чтоб они подали.

- Напьешься, - с тихой злостью прошипела Гулечка и под столом толкнула меня ногой, - с утра-то, нет у тебя совести, Кирилл, Мефодий или как там тебя...

В эту минуту я заметил в дверях Жанну: строгая, с поджатыми губами, бледная, в несколько даже как бы траурном платье и с благородством в чертах, которое на мгновение мне показалось позаимствованным у нашей застольной старушки, она стояла, превосходно и значительно озаренная падавшими в окно лучами солнца, и напряженно смотрела на меня немигающими глазами. На меня был обращен ее взор, а не пожирал соперницу и разлучницу, меня, а не ее испепелял взгляд обманутой и оскорбленной жены. Я не в состоянии был с достоверностью рассудить, как долго она стояла там, в дверях, не замечаемая мною. Я отвлеченно помахал ей рукой и принял бутылку с ликером. Меня удивило, что Лора, с головой, казалось бы, погруженная в светлые вихри и кружева праздника, все же выкроила время оповестить ее. Еще больше меня поразило, что супруга не привела с собой моих родителей, своих верных союзников, - это было не вполне на уровне ее психологии, в анализе которой я чувствовал себя эрудитом. Но пришла она, однако, не одна. Сзади и как-то снизу вывернулся Вепрев, не то обвиваясь вокруг ее точеной фигурки, не то выбирая позицию, откуда ему будет удобнее всего взглянуть на меня с укором, с холодной осуждающей улыбкой. Жанна шла сюда не как в дом подруги, а как в логово врага и зверя, в рассадник порока и предательства, ибо я своим присутствием сделал таковым этот еще недавно тихий и мирный домик. И Жанна хотела иметь своего свидетеля и защитника. Я прослеживал от начала до конца ход мысли, который привел ее к нашему богобоязненному приятелю. Ну что ж, я помахал и Вепреву.

Эти двое, которым я доставил столько душевных и нравственных огорчений, сколотили между собой первостатейную партию и не нуждались бряцать оружием или потрясать кулаками в бешенстве полемики, чтобы произвести ошеломляющее впечатление на Лору. Несчастная и без того хлопала глазами в полном замешательстве. Она гибла в бурных водах нашего любовного треугольника, и ее взгляд тщетно искал спасение. Между тем ангелы душевной скорби и нравственного мщения не стали испытывать выносливость ее рассудка и, насытившись зрелищем моего падения (я как раз осушил рюмочку ликера и, нагнувшись к уху Гулечки, зашептал первое, что пришло на ум), упорхнули. Я отлично понимал, что в планы супруги не входило ничего иного, кроме как молча постоять в дверях олицетворением высшей справедливости, в некотором роде торжествующей, и помотать мне нервы, впрочем, если повезет, так и вынуть из меня душу. Но я не настолько опешил, чтобы не заинтересоваться, как сложится дальнейшая судьба ее великолепного союза с моим даровым благодетелем Вепревым, это занимало меня даже до горячего и остроумного желания заключить с кем-нибудь пари, предлагая руку на отсечение, что они так просто не разойдутся. Я встал, бросил на ходу Гулечке, что неотложное дело требует моего отсутствия на короткий срок, и вышел из комнаты.

Не давая им знать о себе, я шел за ними на почтительном расстоянии, и воображение рисовало мне, как я разыгрываю перед ними свирепого ревнивца, оскорбленного мужа. Я отобрал бы у них шанс оправдаться и доказать зевакам свою невиновность, я бы настроил против них общество, топтал бы их ногами. Они остановились у ограды хилой церквушки, и Вепрев, окуная в небесную дымку свою длинную руку, указывал на покосившиеся купола, и это было как нарисованное. Как нарисованное на старых добрых картинах с их меланхолией и романтизмом, это было в узеньком переулке, петлявшем между заборами, возле скудной церковной ограды. Возле хилой церквушки с покосившимися куполами, и это было как в другом измерении, в старом добром измерении с его человеколюбивыми понятиями, и Вепрев все говорил что-то моей нелюбимой жене, уже моей бывшей, а теперь ничьей и открытой всему миру Жанне. Все говорил, причудливо к ней наклоняясь, что твоя ива, а рукой очень прямо указывал сквозь небесную и солнечную дымку на покосившиеся купола, на подточенные временем маковки, и все говорил, как волшебник, возвращая старые добрые времена, выравнивая купола, отогревая поникшие было маковки. И тысячелетняя трагикомедия общения с небесами происходила сейчас в них, пролегала через их разбитые горем сердца и раскачивалась сквозь них, как маятник, пытаясь в них застыть, обрести покой и забвение, равно как им хотелось в ней раствориться, осесть разноцветной и искрящейся пылью, обрести покой и забвение. Я не хотел, чтобы мною тут овладело раскаяние. Я увидел, что они удаляются, унося с собой старые добрые времена, и не пошел за ними. И в этой полуразрушенной, потерявшей всякую душу, превратившейся в груду пустых камней, в этой больной церквушке внезапно воплотилось для меня самое ужасное, ненавистное, проклятое, вся угроза, уже теперь надвигающаяся из будущего, - я словно увидел разверзшуюся под ногами бездну, ведь так бывает. Я увидел, что события, обстоятельства, дела рук моих и мечты - путь мой ведет меня к пределу, к грани, на которой моя человеческая слабость взмолится о прощении и оправдании, когда мой дух вскричит о науках и идеях, в которых отыщется точка согласия с моими поступками, когда ему сделается страшно и одиноко в так называемых россыпях духовного роста и развития человечества и он побежит искать утешения в книгах, в развалинах былого, во всей этой алхимии дум, идей и теорий, в этом бреде и шарлатанстве, в этой одури, которой добродетельным предоставляется упиваться до невменяемости. Человек, опившийся идеей свободы, такой же раб, как и те, против кого он кричит и бьет в колокола, и все эти религии и атеизмы, теологии, христианства и сектантства, все эти толстовства, марксизмы, ленинизмы, фрейдизмы, сенсуализмы и спиритуализмы, все эти дуализмы и монизмы, баранизмы, толпеизмы и индивидуализмы - вздор, маразм, опиум, мракобесие, поповщина, если угодно, которая ослепляет и оглушает покрепче хмеля, сечет поядреннее кнута, и в ней забвение, как во всяком хмелю, но в ней и гибель.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: