- Но лучше всего, - изрек он трубно, отчего даже дремавший на подоконнике субъект вздрогнул, хотя так и не открыл глаз, - лучше всего мне жилось, когда в Одессе были румыны. О, румыны! С виду, оно конечно, оккупанты, завоеватели, можно сказать, мракобесы, да и вообще народишко вздорный, пустой, если так, поверхностно на них поглядеть, но вполне, доложу я тебе, порядочные ребята, понял ты это? Я при них как сыр в масле катался, только поспевай денежки считать, и вынес убеждение, что человеку сподручнее всего проявляться в коммерции. Сметливый человек нигде и никогда не пропадет! А оригинальный этот народец - я о румынах - слова худого тебе не скажет, если ты умеешь делать деньги и загребаешь их, к примеру сказать, лопатой. Сам я румын никогда не обижал. Зачем? При них наш благословенный город процветал, как никогда. Я открыл свою парикмахерскую и занимался румынами по части волос, бреешь иного оккупанта, подстригаешь, а он тебе говорит всякие любезности. Хорошо! И прибыльно. Я как у Бога за пазухой жил. Публичный дом к тому же завели, а это, я тебе скажу, дело архиважное. А теперь что? Кто я теперь? Ноль! Теперь я пустое место.

Он размахивал руками и уже как будто не говорил, а пел. Я знал его речи наизусть. В его расширившихся глазах, как в черной пучине, тонула, кричала о помощи и никак не могла утонуть неизбывная нездешняя горечь и тоска. Неожиданно он затих, сел на прежнее место, уткнулся в газету, и тусклый свет из крошечного оконца успокоительно и милосердно упал на его лысину.

- Не прибедняйся, Тимофеич, - усмехнулся я, - пока ты в этом баре, ты с голоду не умрешь, и еще на черный день останется. Не вешай носа, тебя ждет мирная и счастливая старость. Ты уважаемый человек. Тебя за ту румынскую парикмахерскую Сталин мог пристрелить как бешеную собаку, а ты, смотри-ка, жив и здоров. Ты умеешь жить.

Тимофеич подумал и сказал:

- Все хорошее в прошлом. Моя песенка спета. Я уже давно состарился.

Через узкую дверь у стойки я прошел в каморку, невыразимо провонявшую потом и угрюмым спиртным духом, присел на ящик возле тумбочки с телефоном и набрал номер. Голос Нади сразу отыскался в шорохах и потрескиваниях, и она спросила, откуда я звоню.

- От Тимофеича, - ответил я; Надя рассмеялась: - Ты всегда звонишь мне от Тимофеича, - сказала она. - Ты поселился у него? Могу тебя обрадовать. Нынче вечером мой благоверный ведет меня в театр. Впервые за последние сто лет.

- По правде сказать, меня это нисколько не радует, - возразил я. - Но и не огорчает.

Я живо вообразил, как Наденька сидит с телефонной трубкой в руке, закинув ногу на ногу, покуривает, рассеянно ищет что-то взглядом в унылых редакторских стенах, в сумрачных лицах снующих вокруг коллег, и слушает меня сквозь таинственные шорохи и потрескивания. Меня проняла теплая волна, и нужно было все это немедленно схватить, всю эту картину, Наденьку, ее руки, лицо, ее сигарету.

- Ужасно захотелось тебе позвонить, - сказал я.

- Тогда почаще заходи к Тимофеичу.

- Такое впечатление, что из меня вынули все кишки и пустили на телефонные провода... я кричу: суки, куда тянете мое нутро? Но выскоблили дочиста, и пока не отсоединили от тех проводов окончательно, у меня есть еще право на последний звонок, и я понимаю, что никому так не хочу позвонить, как тебе. Вот такая у меня потребность с тобой поговорить. Ты слушаешь? Я тебе помешал? Какие-нибудь дела... я оторвал тебя?

- Ну что ты, что ты, с удовольствием тебя слушаю. А что, опять тебя обидели? Опять что-нибудь на этой твоей пресловутой метеллобазе?

- Да нет же, - воскликнул я громко, - просто там чертовщина какая-то творится... всегда, во всем, с людьми там трудно поладить, практически невозможно.

- А зачем ты обращаешь на них внимание? Разве ты не знаешь, что они глупые, а ты самый умный, самый достойный, самый красивый...

- Но я вынужден... поневоле принимаю близко к сердцу...

- Не принимай, не надо, Ниф, успокойся, - сказала сестра. - Не обращай внимания. Думай и помни обо мне, не забывай, как я люблю тебя. Все будет хорошо. Нам с тобой эти люди... ну, те, с которыми невозможно поладить... не нужны, и ты почаще приходи ко мне, мы с тобой поладим. Тебе ведь нравится целовать меня и гладить по головке?

- Тсс... тсс... тебя же слушают!

- Я говорю только тебе. Ты вот что, не отмалчивайся, раз уж позвонил. Спроси, как мне живется вдали от отчего дома. У вас там все та же скука, Ниф? Мне живется неплохо, я не жалуюсь. Я люблю и любима. Супруг носит меня на руках, правда, на небольшие расстояния, ты же знаешь, он не такой сильный, как ты. Пойдешь с нами вечером в театр, братец?

- А как в редакции?

- В штат меня все еще не приняли, но я не унываю, я терпеливая и настойчивая. Я своего добьюсь. Вообще-то я живу полнокровной жизнью, заполненной до краев событиями яркими и неповторимыми. Готова поделиться с тобой, ты приходи. Как, кстати, Жанна?

- И это все о ней, - сказал я.

- Понимаю... Но Жанну не обижай, она очень старается быть тебе незаменимой подругой. Неужели ты сейчас воняешь, как пивная бочка? Если так, то это выходит за пределы разумного. Но я все равно тебя люблю, ты знаешь это и пользуешься этим. Ты как малое дитя. В конце концов мне придется тебя усыновить. Ты мурлыкаешь от удовольствия?

Разговор прервало появление взволнованного Корнея Тимофеевича. Я что-то буркнул сестре на прощание и положил трубку. Подрагивающие бугорки пота выступили на обширном лбу старика, он неуверенно и тяжело переставлял ноги, и в его глазах темнело страдание.

- Я его выставил, - пробормотал он, останавливаясь и пусто на меня глядя. - Он сказал, что долго слушал мою болтовню и понял, что я вор, он так и сказал, понимаешь, обо мне! Я дал ему пинка под зад, потому что я никогда ничего не воровал и нельзя мне говорить такое!

Не дожидаясь, пока Корней Тимофеевич заломит руки и заплачет о своем уязвленном самолюбии навзрыд, а он в такого рода лицедействе был искушен не меньше, чем румыны в коммерции, я кинулся прочь из каморки. Краешком глаза я заметил, что дремлющего уже нет на подоконнике. Он стоял, как я вскоре выяснил, на тротуаре, прислонясь к фасаду бара, и с меланхолической задумчивостью потирал ушибленное место. Он тотчас вздумал заговорить со мной, но я, не отвечая, ускорил шаг и через несколько минут вновь ступил на пространство империи. Драма, взорвавшая утреннюю скуку бара, ушла для меня в прошлое. Корней Тимофеевич с порога вопил на пригорюнившегося обидчика сплошным потоком вопля, и дремлющий умолял простить его, но демон, вдруг вселившийся в старика и вертевший им по своему усмотрению, и слышать не хотел о том, чтобы пощадить этого малого. Покаранный человек так и не допил пиво, во всяком случае, ему представлялось, что он не допил, и это было самой страшной, самой болезненной строкой развязки. Может быть, эти людям жить осталось меньше, чем тому спорному пиву высыхать на дне бокала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: