— Им не нравится, когда люди из высшего общества позволяют себе повеселиться. Почему марксисты так любят портить другим удовольствие? Я никогда не мог этого понять, вспомните, какую жизнь вел Энгельс.

Печальный Макс подогнал машину, и все с искренним сожалением попрощались с принцем. Когда им теперь удастся свидеться? Этого никто не знал и не мог знать.

Обитателей Ту-Герц отвез Макс — в старой развалюхе лорда Галена; а Катрфаж и Феликс, жившие в городе, получили приглашение прокатиться в экипаже. Ехали в дружелюбном молчании; принц сосредоточенно ковырял в зубах серебряной зубочисткой — весьма элегантной. Он не произнес ни слова о кутеже, пока ставший более звонким стук лошадиных копыт — о каменную мостовую — не подсказал, что его попутчики почти дома.

— Маленький кутеж, о котором я говорил, — сказал он Катрфажу, — будет в конце недели, возможно, когда лорд Гален покинет Францию.

Катрфаж спросил, не нужна ли помощь. Нет-нет, все будет организовано на официальном уровне.

— Так гораздо спокойнее. Но надеюсь, вы почтите нас своим присутствием. Думаю, подобное событие запомнится надолго и скрасит ужас предвоенной нестабильности, которая не позволяет нам о чем-либо думать и что-либо планировать. Мне всё время звонят из дворца Абдин, сообщают новые слухи и сплетни, настаивают на скорейшем возвращении. Королевская яхта уже в Марселе — ждет под парами. А я считаю, что они зря паникуют.

Остальные участники обеда предпочли высадиться в Тюбэне, чтобы пройти остаток пути по глубокой, освещенной луной пыли, под кронами платанов и лаймов. И для разнообразия помолчать. Тишина не всегда полна отчаянья; почему бы ей не предвещать мирное будущее, не быть тишиной перед первыми звуками оркестра? Констанс по очереди сцепила мизинчик с мизинцами каждого из компании и теперь шла, задрав голову, подставив лицо лунному свету. Навстречу выехал, мелькнув несколько раз между деревьями, как светлячок, мотоциклист, и затормозил прямо перед ними. Это был сын почтальона из Тюбэна. Он привез им позднюю телеграмму, но никого не застал дома. Послание предназначалась Сэму, и все знали, что в нем: дата отъезда. Сэм дал парню чаевые, пожелал ему спокойной ночи и только после этого распечатал телеграмму. Блэнфорд чиркнул спичкой — желтого огонька оказалось достаточно, чтобы разобрать текст. Сэм вздохнул.

— Я уезжаю в воскресенье, — произнес он радостно; и его радость была понятна. Лучше уж знать наверняка — по крайней мере, можно внутренне подготовиться. Да, они все почувствовали себя более подготовленными к грядущему. Теперь было понятно: до разлуки оставалось несколько дней. Констанс собиралась вернуться в Женеву на работу — с Сэмом они расстанутся в Париже. Блэнфорд еще какое-то время пробудет в Авиньоне (со своим автомобильчиком, который находился в гараже в ремонте), посмотрит, как будут развиваться события. Никогда еще он так остро не ощущал свою никчемность, такую неуверенность в завтрашнем дне. Предложение принца было весьма заманчивым, но война могла все повернуть по-своему. Предположим, его призовут в армию, а так как он человек честный и порядочный, то вскоре будет маршировать в форме, как Сэм. И никаких вам Египтов.

Они гуськом прошли под корковыми дубами с белоснежными кронами и со скрежетом повернули ключ в высокой парадной двери. Привычным милым запахом повеяло из темноты: ароматами давно забытых трапез, трав, садовых цветов, а еще дом хранил запах паутины и сгоревших свечей. Им вдруг стало обидно просто лечь, не выпив чего-нибудь. Зажгли в кухне керосиновую лампу и уселись под ее теплым желтым светом за начисто выскобленный стол, чтобы попить чайку и сыграть в карты, в кункен. Блэнфорд предпочел чаю бокал красного вина, несмотря на поздний час и свою теперешнюю благоразумную воздержанность. Было уже совсем поздно, когда они наконец пожелали друг другу спокойной ночи, но и тогда, взглянув на мерцающий в лунном сиянии сад, он подумал, что стыдно идти спать, и отправился к пруду. Некоторое время он молча плавал в ледяной воде, и шелестящие водяные крылья струй смыкались над ним, обрушиваясь, точно мгновенный дождь. Закрыв глаза, он, будто наяву, увидел мысленным взором черный магнетический свет, исходивший из земли: то ли где-то среди деревьев и виноградных лоз, то ли он струился на каменных пустошах и усыпанных мелким щебнем горах, над долинами из слоистого сланца. Среди здешних беспорядочно разбросанных усыпальниц, в которых покоятся черепки, обломки ветшающих гор, Ван Гог гонялся за демоном черного полуденного солнца — и нашел его в своем безумии. Только находясь здесь, можно понять, почему все это с ним происходило. И только здесь сам Блэнфорд начал понимать, насколько разные два вида искусства — живопись и литература.

Живопись воздействует одновременно на мозг и на глазной нерв, напрямую посылая раздражающий импульс, тогда как слова многозначны и более или менее приблизительны, они заложники ассоциативных связей. Слова завораживают, чаруют, норовят подчинить себе описываемые вещи, словесные чары изначально лукавы, лишены искренности. Слова — инструменты волшебника Мерлина или Фауста. А живопись чистосердечна, она не предает, она искренне восхищается, она наполняет отображенные предметы вдохновением, не творя насилия. Довольный своими несколько сумбурными умозаключениями, он отправился обратно в дом. Ему вдруг стало очень холодно, весь дрожа, он торопливо юркнул под одеяло, даже не стал снимать носки. Хорошо бы немного почитать, ведь так ослепительно прекрасна была луна за окном… но сон был уже неодолим. Он резко уронил голову на подушку, будто ее отрубили.

Внизу, в сонном городе, проконсул отправился на покаянную прогулку — от одного мрачного бастиона до другого; из-за лунного света тени стали еще темнее, еще более похожими на огромные непроницаемо-черные пещеры. Сейчас из какой-нибудь, мечтал он, выйдет обворожительная цыганочка и бросится ему на шею; однако гораздо более вероятной была встреча с разбойником. Феликс сжимал в кулаке скаутский перочинный ножик, который он носил с собой, собственно, не в качестве оружия, а в качестве вполне мирного орудия — чтобы нарезать веревки для бандеролей. Предстоящая война, как ни странно, не печалила его, а радовала, и ему было стыдно. Естественно, он никому не признался бы в своей радости, ведь он никому не желал зла и сам был слишком труслив, чтобы мечтать об оружии — на самом деле он боялся винтовок. Однако война такова, что как только она начнется…

Если бы он надумал спародировать довольно напыщенные формулировки Блэнфорда, то это звучало бы примерно так: реальная суть войны (смерть), такова, что как только она начнется, все сразу поймут, насколько бесценна обычная жизнь, которая теперь кажется замшелой и рутинной — потому, что ею никто не рискует. Речь не о том, чтобы отыскать чистый ключ, нырнуть в него a la Брук,[193] нет, просто в эту удушающую затхлую эпоху всем необходимо глотнуть наконец свежего воздуха. Если бы война началась, он бы тут же записался в армию и с радостью принял бы все тяготы армейской жизни. Ему было бы приятно подчиняться жесткой дисциплине, ибо от свободы кружится голова. Неожиданно понимаешь, что смотришь в пустоту. Пустота это и есть твой портрет! Много позднее он поймет, что такое же чувство испытывала вся нацистская молодежь!

Кроме того, не мешало бы заняться физической подготовкой, раз уж война неизбежна. Прочитав дешевую брошюрку о йоге, он понял, что все делает неверно. Ритм дыхания должен совпадать с ритмом шагов. Он начал ходить осознанно, но получалось не очень естественно, зато по правилам. «Обыкновенные люди делают восемнадцать вдохов в минуту, но если вы будете тренироваться, то сможете делать десять вдохов и меньше. Три вдоха в минуту — отличный результат!» Три вдоха в минуту? Он вдруг поймал себя на том, что считает камни, задерживая дыхание, а потом со свистом выдыхает воздух, когда уже совсем невмочь. Конечно же, это было неправильно.

…Все-таки предрассветная усталость была приятной, когда он спешил домой по безлюдным улицам, теперь свободным даже от лунного света и теней. Только время не исчезало, но эту сочившуюся сукровицей бессонницы рану скоро залечит дневной свет. Сначала надо немного отдохнуть. Он залез в постель и заснул, но перед тем как окончательно забыться, представил, как спят его друзья. Засунувший голову под подушку Блэнфорд метался во сне. Сэм храпел, Констанс что-то не было видно. Где-то по соседству почивал принц, прикрывший лицо муслиновым платком, чтобы защититься от моли — он смертельно боялся, что она съест его, как старый гобелен. Еще он завернул вставной зуб в серебряную бумажку, чтобы случайно не проглотить его во сне. Рядом с зубом лежало Священное Писание в великолепном переплете из слоновой кости. Наверху, в одной из комнаток «Балморала» Макс то засыпал, то просыпался, ему казалось, что он лежит в старом шкафу, пропахшем дохлыми мышами. Этот бедняга предпочитал гамак в саду, хоть и был «личным секретарем». Лорд Гален безмятежно раскинулся на огромной кровати. На нем была ночная сорочка с гофрированными белыми манжетами, купленная в магазине «Мэннерингз». На груди вышита его монограмма. Он спал с открытым ртом и время от времени храпел: на вдохе раскатистое «кронк» — на выдохе чуть свистящее «пуфф». Это «пуфф» заставило Феликса вспомнить слова принца: «Он такой наивный человек, что сразу одолевает желание его надуть». Так значит все-таки война.

вернуться

193

Брук Руперт (1887–1915). Английский поэт, символ «потерянного поколения» Первой мировой войны, погиб на фронте. (Прим. ред.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: