Прибежит в темненькую ко мне, как мне спать ложиться, за шею обнимет и ну целовать. Заерзает-заерзает у меня, прижмется комочком… – «Скажи, нянь… буду я счастлива, буду я любима, буду я богата?…»
И глазки заведет в потолок, будто чего там видит. Я и скажу:
«Ах, Катюньчик… и любима будешь, и богата… а вот счастлива ли будешь – это уж как Бог даст».
Затискается-заерзает, словно ей невтерпеж:
«Ах!..» – воздохнет. А я и пошучу-поразвлеку:
«Не вздыхай глубоко, не отдадим далеко, а хоть за курицу, да на свою улицу!»
Она так вся и воссияет!
«Да как ты хорошо-складно! Да скажи еще… да какая ты му-драя… Василиса ты Премудрая!..» – И затуманится вся, зажмурится… – «Ах, хочу быть счастливой, хочу-хочу, нянюк… большого счастья хочу!..»
А выпало-то вон что. Счастье… да какое же это счастье, барыня… что' крутимся-то так, партреты ее печатают? Душеньку ведь ее я знаю, спокою у ней нет… и себя, и других измучила. А уж про себя-то сказать… – не глядела бы ни на что. К чужому-то свое не прирастает. На солнышко гляжу, – и солнышко-то не наше словно, и погода не наша, и… Ворона намедни, гляжу, на суку сидит, каркает… – совсем, будто, наша ворона, тульская!.. Поглядела, – не та ворона, не наша… у нас в платочке.
Ну, хорошо. И будоражная тогда у нас жизнь пошла, хавос и хавос. Война такая, некрутов гонят, раненых везут и везут, конца не видно, и по улицам на костылях все, да партиями, у всех горе кругом такое… того забрали, того покалечило, того убили… у Авдотьи Васильевны братца убили, и крестника моего ранило, рука повисла, – рыбкой который торговал… А у нас чисто балаганпир: и гости, без исходу, и музыка у нас каждый вечер, и представлять подучаются, и… – так с утра до ночи и кружили. Из нашего лазарета солдатиков поглядеть пускали, а то и угостим. Меня-то они шибко уважали, доверялись… Ну и скажут, бывало:
«Кому горе, кому смех. Господа все войну затеяли, для удовольствия… ишь, какие все жеребцы-то у вас жируют, а воевать не идут».
Это как к концу стало, а то все были деликатные. Мы им и винца для здоровья подносили, барин нам доставал… – и пироги им пекли на праздники, – так-то довольны были!..
И отыскала барыня в лазарете где-то полковника… такого-то орла-красавца, в крестах весь, – ходила она за ними. У ней и косыночка была – милосердая сестрица. Стал он к нам бывать, по виску черная обвязочка. Так об нем барыня пеклась, такое ему уважение у нас было… – он и влюбись в Катичку. А у него трясение мозгов было, с пу-шек, – он и помешался от любви. Придет и сидит. И Катичка, примечала я, задумываться стала. Уж все разъедутся, а он сидит и сидит, в усы себе глядит. Да Катичке вдруг и скажет, чисто вот на образ молится:
«Голубой вы ангел! Вы сошли с неба!..» – и руки к ной, вот так вот.
А она губки кусает, так жалко ей. Мука была смотреть. А то раз и заплакала, убежала. А он и перекрестился вслед ей! Насварение мозгов уж у него стало. Ну, намекать мы ему – лучше бы не ходить. И барыня все расстроена, и Катичка какая-то такая, ждет все, когда придет… а сидеть мука с ним, с полоумным, и жалко-то его… Он и не стал ходить, понял словно. Три дни не был, нам из вошпиталя звонят: где полковник, почему не является. Поехала барыня, а там и говорят: поглядите вон, обмерзлого сейчас нашли за заставой, в снегу сидел. Ногу ему и отпилили. Так мы его жалели, плакала даже Катичка. Да, забыла я… сказал-то чего он раз: «Голубой ангел! Зачем вы сошли к нам с неба?…
Кро-ви сколько!..» – и за голову схватился.
Не раз Катичка про это поминала, как всего уж мы повидали, намучились и сколько всяких смертей видали, горя человеческого… Вот вам, и помешался, а правду чувствовал, прознавал.
И вот тут у нас и случилось…
XII
Был у нас вечер, для солдатиков из нашего лазарета представляли. И чего ж Катичка со своими короводчиками надумала. Иван-Крестителя в колодце представляли! Его будто в темницу Ирод-царь посадил, в колодец, а Катичка царицу-поганку представляла, как она царя завлекала, чуть что не голая плясала, все у Ирода добивалась: отруби ему голову, за любовь! Страшно, барыня, глядеть было, – над святым прямо издевались, да еще и под музыку. И клюквы надавили, похоже чтобы на кровь было, как ей святую главу на серебряном блюде подали. Мы с Аксюшей, и еще набралось со двора народу, глядим из прихожей, – да чего ж это такой делают-то, а?! да как так попускают!.. Пришел черный, огромадный, с косарем, по самое пузо голый, и несет ей главу на блюде, из глины они слепили, и кровь будто с блюда капает, прямо Катичке на кисейку, и голую ее ногу видно. Стала она на главу глядеть, хохотать… – стук!.. – позади меня об пол что-то. Я так и вздрогнула. А это иконка из уголка упала, в прихожей которая висела, от жильцов осталась. Надвое и раскололась! Не сказала я своим, что их расстраивать, знаю – к худу. И Аксюша тоже – «ой, нехорошо как, к упекойнику!» Связала потом иконку, повесила. Лика на ней уж не видно было, старенькая, а словно Никола-Угодник-батюшка, по облику. И со двора которые были, стали уходить, – «ишь, – говорят, – как нехорошо!»
Кончили они представлять, барыня и спрашивает, пондравилось ли. А они всегда деликатные с господами, говорят – «благодарим покорно, хорошо представляли ничего». А пошли к себе, мне солдатик и говорит, совсем молодой мальчишка… А он от божественного начитан был, хорошего семейства… вот он и говорит, баушкой меня звал:
«Зачем, баушка, господа такое показывают, это грех… про святого человека, Господа крестил, а она от него словно нехорошего добивалась, соблазняла! Иван-Креститель это, и так нехорошо, и во-ет!..»
Мальчишка, а понял, что нехорошо. И постарше еще пеняли:
«Чего бы повеселей показали, а то как голову святому отрубили! Этого мы на войне вдосталь нагляделись».
Так мне с того вечера скушно стало, думалось все – так это не пройдет. А на другой день Васенька Катичке предложение и сделал.
XIII
Он в ту зиму часто к нам наезжал, на рысаке, на саночках. И барин к нему очень располагался, и Катичка тоже ничего. Возьмет ее и повезет кататься. У них на Тверской дом больше милиена стоил, и сколько именьев было, и еще уголь они копали… угольные земли были. Один сын у отца. Такой-то молодчик, черноусенький, бобровая шинелька. А ве-жливый… цельный мне кусок шелковой материи привез, серебристая-муваровая, да плотная такая, износу нет. Я ее в Крыму на мучку выменяла… не привел Господь поносить. На именины мне подарил, такой уважительный. Ну, прямо как королевич, лучше всех. Барин все Катичке шутил: «угольная ты у нас прынцеса будешь!» Ей семнадцатый пошел, а ему полнолетие выходило, только на войну его не требовали покуда. На анжинера он учился, на иликтрического. И Катичке словно больше других он ндравился. Да набалована, про себя очень понимала, вот и взяла манеру его дражнить. Скажет – заезжайте беспременно, буду вас ждать, – и час укажет. Заедет, а ее нет. Прибежит, много уж спустя, и давай отпираться: «да вы всегда напутаете, да я не обещалась, я вам в пятницу обещалась…» А у ней семь пятниц на неделе. А то – «артисты меня провожали, совсем забыла!» А он у нас уж за жениха считался, только от него разговору не было.
На масляной, – другой, никак, год войны был, – приезжает вдруг к нам его папаша, а раньше никогда не бывал… солидный такой, в бобровой шапке, большая борода, с проседью, – князь и князь. А зараныпе сказал барину по телефону. Барин его в прихожей встретил и в кабинет увел. Поговорили, – уехал. Вечером барин и спрашивает Катичку:
«Вот какое дело, решай судьбу. Я поблагодарил за честь…»
«Какая-такая честь?… Это для них честь!..»
Сказал ей, глупой, так всегда полагается, благодарить. Да как же не честь-то! Семейство хорошее, милиенщики, тайный он генерал был, вот он какой был… вот-вот, советчик. А у ней тело-душа, больше ни шиша, дюжины рубашек не наберется, мамашенька все не удосужилась припасти. И так всем понравилось, как Васенька благородно, через папашу, а не то чтобы… взял под ручку – и волоки к венцу.