Упала ко мне на шею, трясется вся. Душа у ней добрая была, с семи годков ее знала. Ночь на дворе, метель, в трубе воет, и барина нет дома. И образов-то нету, а она бьется, чисто темная сила ее ломает, – страшно мне с ней тут стало. Покрестила ее украдкой – она и стихла.
«Виноваты мы перед тобой, няничка. Ты хорошая, а мы перед тобой… дрянь мы! И нет мне покою, и всето ложь, и Костик меня обманывает…»
«Бога у вас нет, – говорю, – и покою нету. Худо у нас в доме, ху-до…» – все ей и выложила.
Так она и встрепенулась!..
«Чего ты каркаешь, чего худо?., что ты думаешь, умрет кто у нас?…»
В Бога не верили, а такие-то опасливые, – судьбы боялись. За зерькала дрожали, как бы не треснуло. А я и посмеюсь: в Бога не верите, а зерькалу верите? Да ведь это Господь зерькалом волю свою указывает, зараныпе. А барин страсть покойников не любил. Как завидит на улице – назад, Федору кричит, в объезд. А по нашему, покойника встретить – всегда к добру. Ну, другое дело – свадьба… Все-то у них навыворот.
Да… так и встрепенулась:
«Скажи, что тебе чудится, какое худо? или сон видала?…»
«Образов у вас, – говорю, – нет в доме, у вас все может быть».
«Что – все? что ты меня пугаешь? про Катюньчика чего чувствуешь… что – худо?»
А я чего могу знать, не святая, в сам-деле. А чудится – будет и будет худо. Катичка и заболей скарлатиной. Чего-чего уж она не вытворяла!..
«Ты накаркала… ты все!..»
«Опомнитесь, барыня, – говорю. – Господь видит, как же я могу скарлатину сделать? Пригласите лучше Целителя-Пантелемона».
А Катичке хуже да хуже, хрипеть уж стала. Доктора ездили бессменно, а ей все хуже. Говорят – была скарлатина, а теперь и вовсе дифтерит стал, будьте готовы ко всему. Тут она и погнала меня к Пантелемону, привези. Монах и говорит, – дойдет вам черед дня через три, а покуда помажьте болящую маслицем с мощей. Сказала барыне, а она кулачками затрясла: «вот, когда хочешь – тут и нет!» А я помолилась и помазала Катичку теплым маслицем, в украдку, и в глоточку капельку ей влила, – она и уснула, хорошо так. Поутру глядим – она уж и повеселела. А доктора и говорят, – теперь уж выздоровеет. Что ж вы думаете… не поверила, что с маслица это! Это, мол, от нового лекарства, профессор дал. Так Целителю-Пантелемону и отказали.
Так вот и росла Катичка. А умненькая была, такаято дотошная, все мои песенки умела, гостям пела. А я их много знала. В деревне как сиротой осталась, меня в богатый двор взяли, дитю качать. А у них баушка была, такая-то мастерица сказки сказывать, всего-то-всего умела… с волости за ней приезжали даже. От нее и я наслушалась-набралась. Катичке я даже и певала, уж большая она стала, на теятры когда училась. Может за то и любит. То я ей глупая, дурей нет, а то… – «умней тебя, нянь, нет!» – это уж как разнежится. Василисой Премудрой назовет… Такая умненькая была, – юла-огонь. И в имназии хорошо училась, лист ей с орлами дали. Пятнадцати годков кончила, – хочу и хочу в теятры, в наактрисы! Тут и пошла наша маета. Война пришла, а у нас в доме своя война. Вы тогда в загранице были, долго вас оттоле не выпускали, приехали уж когда царя сместили… Мы тогда барина в Крым повезли, а барыню ране того свезли. А вот, я вам по порядку уж…
X
Стала Катичка на теятры учиться, и пошел у нас дым коромыслом. И барыня в это дело пустилась. Пошли разные к нам ходить, ватагами, наговаривают и наговаривают, бо-знать чего. А то еще в стихи читали, да в голос, чисто по упокойнику. И всех корми. А прожо-ры-ы…! Один все себя в грудь бил, кричал все – «хочу помереть! дайте мне яду сладкого!» – а барин… надоели они ему, – насмех ему: «а хотите помереть, ступайте на войну лучше!» Ну, чистая волконалия. Барин все так, бывало:
«Волконалия у нас стала!..» – шум его беспокоить стал.
Да жадные все, голодные… – со стола так и не убирали, чисто трактир у нас. С утра до ночи так и короводились, все наговаривали, чего на теятрях вот представляют. А Катичка первая верховодка, такая-то блажная стала, умного слова не скажи. И еще с простынями танцевали, на цыпочках ходили, руками поводили, мода такая завелась… почесть что голые! И барыня туда же, с простынями. Ну, страм и страм. Да какие все самовольные, по комнатам шнырят, чисто родня приехала. Так за ними все и ходили, куда пойдут. Полдюжины столовых ложек серебряных у нас пропало, так и не доискались. Да колечко еще у Катички с умывальника смылось – всякого народу было. С гитарой один ходил, чистый ломовик, все выпимши, глупые песни пел, да про альхерея… все припевал – «горчишник я ширлатан!» – а те гогочут. В ванной я его и захватила, голову мочил… колечко-то и примочил. А как скажешь, – друзья-приятели! Ни время, ни порядку, – постоялый и постоялый двор. И кого-кого только не было… И цыганы ходили, и эти вот… пестрые кофты, разные рукава, самые-то оторвы. С ножом один ходил, в башлыке, зубами на меня щелкал, – баушка ему стала! Ну, мамай и мамай пошел. Да что… подушки со всего дома на ковры навалят, шалями пестрыми накроют и ломаются. Разуются все, и молодчики, и девчонки… на головах дутые винограды с елки, и розаны, на образа-то вот продают… все в простынях, плечи голые, ноги голые, страмота… и вино из кувшинов пьют, и все-то наговаривают, и все-то кричат – «мы боги! мы боги!..» – сущая правда, барыня. Уж на головах пошли. Уж это всегда перед бедой так, чуметь начинают… – большевики вот и объявились. Да я понимаю, барыня… не с пляски они, большевики… а – к тому и шло, душа-то уж разболталась, ни туда ни сюда… а так, по ветру. Уж к тому и шло. А дурак тот, с гитарой, так обнагле-эл… – закрыл Катичку простыней и обнял, совсем охальник. Барин как увидал, – за руку его в прихожую вывел да в ше-ю… и гитара его по лестнице зазвонила. Скажу барыне – кабак у нас, чему Катичка учится? А она все свое:
«Не лезь не в свое дело, глупая… не понимаешь ты, это иску-ста!..»
И только у всех и разговору – искуста-искусна, искусна-искуста… – а толку никакого, одни только неприятности.
А жизнь пошла беспокойная, военная. Барина тоже на войну забрали… ну, из уважения оставили, лазареты наблюдать. Барыня словно хлопотала, – из уважения ей и сделали, каждого могла заговорить. И мундир ему выдали, и саблю. Он сейчас пациенок порастрес, – хороший у нас на дворе лазарет открыли, на сорок человек. И барыне занятие, раненых солдатиков навещать. Правду сказать – старались. Как первую партию привезли… а у нас актерщики были, и читатели, в стихи читали… высыпали глядеть. А солдатики грязные, повязки в крови, запекши… молодчики наши папиросок им, бутенброты, нахваливают… за нашу Россию стараетесь… очень соболезновали. Еще один, помню, все добивался – «а страшно умирать, а?…» А солдатик, вежливый такой, – «страшно – нестрашно, – говорит, – а требуется!» – полон рот калачом набил, не проворотить. Барин, первое время, и дома не бывал, перекусит – и до ночи его не видим, на прием только приезжал, забота была большая. И денег нам тут посыпалось. Докторов на войну забрали, – ну, барина прямо наразрыв. Другую горничную еще взяли, для гостей, да девчонку еще наняли, у телефона записывать. Никогда столько пациенков не было. Да Катичкина еще орава, – ну, непротолченая труба всякого народу стала. И откуда только бралось! Столько на войну забирают, а у нас все молодчики, не убывают, а прибывают. И наговаривают, и начитывают, и скачут, и пляшут, и друг с дружкой в обнимку жмутся и крутятся, страмота, – чисто все посбесились. Театральщики, уж известно, какой народ… все будто понарошку им, представляют и представляют. Правда, для раненых старалисьутешали, по лазаретам ездили представлять, а у нас все и наговаривали. Катичка помостки велела в зале поставить, и рояль туда подняли, и картинки там красили, представлять. Скажешь барыне:
«Никаких денег у нас не хватит ораву такую кормить, – колбасы по пять фунтов на закуску, сыру, телятины что… белых хлебов десятка по три, сахару не напасешься, – тыщи на месяц мало. Да диви бы на пользу шло!..»