*** В четвертую долю (лат.).
**** В полный лист (лат.).
***** Домашний дух (лат.).
Я пью! Можно ли так мучить музыкою честных музыкантов, как мучили меня сегодня и как мучают весьма часто? Поистине ни одно искусство не подвергается столь бесконечному и гнусному злоупотреблению, как дивная, святая музыка, нежное существо которой так легко осквернить! Если у вас есть настоящий талант, настоящее понимание искусства, - хорошо, учитесь музыке, создавайте нечто, достойное искусства, и в должной мере служите своим талантом посвященному. А если вы лишены таланта и хотите просто бренчать, то делайте это для себя и про себя и не мучьте этим капельмейстера Крейслера и других.
Теперь я мог бы пойти домой и окончить свою новую сонату для фортепьяно, но еще нет одиннадцати часов, и на дворе прекрасная летняя ночь. Бьюсь об заклад, что по соседству со мной у обер-егермейстера сидят возле открытого окна девицы и резкими, визгливыми, пронзительными голосами двадцатый раз выкрикивают во всю мочь: "Когда меня твой взор манит"{47}, одну только первую строфу. Наискосок, через улицу, кто-то терзает флейту; легкие у него, как у племянника Рамо{47}; а мой сосед-валторнист делает акустические опыты, издавая протяжные-протяжные звуки. Бесчисленные собаки в околотке начинают тревожиться, а кот моего хозяина, возбужденный этим сладостным дуэтом, вопит у моего окна (само собой разумеется, что моя музыкально-поэтическая лаборатория находится под самой крышей); карабкаясь вверх по хроматической гамме, он делает жалобно-нежные признания соседской кошке, в которую влюблен с марта месяца. После одиннадцати часов становится тише; я и сижу до этого времени, тем более что осталась еще чистая бумага и бургундское - я с наслаждением его потягиваю.
Я слышал, что существует старинный закон, который запрещает ремесленникам, производящим шум, селиться рядом с учеными; неужели же бедные притесняемые композиторы, которым вдобавок приходится еще чеканить из своего вдохновения золото, чтобы дольше протянуть нить своего существования, не могли бы применить к себе этот закон и изгнать из своего окружения дударей и все крикливые глотки? Что сказал бы живописец, если бы к нему в то время, когда он пишет идеальный образ, стали беспрестанно соваться разные скверные рожи? Закрой он глаза - он по крайней мере мог бы без помехи дописывать картину в своей фантазии. Но вата в ушах не помогает - кошачий концерт все-таки слышен; и стоит только подумать, только подумать: вот теперь они поют, вот вступает валторна, - как самые возвышенные мысли летят к черту!
Лист исписан полностью; я хочу только еще отметить на белом поле, окружающем заглавие, почему я сто раз зарекался ходить в дом тайного советника и почему сто раз нарушал этот зарок. Виновата в этом, конечно, восхитительная племянница Редерлейна, привязывающая меня к этому дому узами, свитыми искусством. На чью долю выпало счастье хоть раз слышать в исполнении фрейлейн Амалии финальную сцену "Армиды" Глюка или большую сцену донны Анны из "Дон Жуана"{48}, тот поймет, что один час, проведенный с нею у фортепьяно, проливает небесный бальзам на раны, которые целый день наносились мне, измученному учителю музыки, всевозможными диссонансами. Редерлейн, не верующий ни в бессмертие души, ни в ритм, считает ее совершенно непригодною для пребывания в высоком обществе его гостей, ибо в этом собрании она решительно не хочет петь, а между тем перед людьми совсем низкого звания, например перед простыми музыкантами, поет с таким старанием, каковое ей вовсе не к лицу; по мнению Редерлейна, эти долгие, ровные, звенящие гармонические звуки, которые возносят меня на небо, она явно переняла у соловья - неразумной твари, что живет только в лесах и отнюдь не может служить образцом для человека, разумного царя природы. Она доходит в своей бестактности до того, что иногда даже заставляет аккомпанировать себе на скрипке Готлиба, разыгрывая на фортепьяно бетховенские или моцартовские сонаты, которые ничего не говорят ни одному чайному или карточному господину.
Я выпил последний стакан бургундского. Готлиб снимает нагар со свечей и, по-видимому, удивляется, что я так усердно пишу. Хорошо делают, что ценят этого Готлиба, которому только шестнадцать лет. Это превосходный, глубокий талант. Но зачем так рано умер его папаша, заставный писец, и для чего понадобилось опекуну одевать юношу в ливрею? Когда здесь был Роде{49}, Готлиб слушал из передней, прижавшись ухом к дверям залы, и потом играл целые ночи напролет, а днем ходил задумчивый, погруженный в себя, и красное пятно, горевшее на его левой щеке, было точным отпечатком солитера с руки Редерлейна: как нежным поглаживанием можно вызвать сомнамбулическое состояние, так эта рука вознамерилась сильным ударом произвести прямо противоположное действие. Вместе с другими вещами я дал ему сонаты Корелли{49}; тогда он стал неистовствовать на старом эстерлейновском фортепьяно{49}, вынесенном на чердак, пока не истребил всех поселившихся в нем мышей и, с позволения Редерлейна, не перетащил инструмент в свою комнатку. "Сбрось с себя это ненавистное лакейское платье, честный Готлиб, чтобы через несколько лет я мог прижать тебя к своей груди как настоящего артиста, каким ты можешь сделаться при твоем прекрасном таланте, при твоем глубоком понимании искусства!" Готлиб стоял сзади меня и утирал слезы, когда я громко выговорил эти слова. Я молча пожал ему руку; мы пошли наверх и стали играть вместе сонаты Корелли.
2. OMBRA ADORATA*{49}
______________
* Кто не знает великолепной арии Крешентини "Ombra adorata"{49} ("Возлюбленная тень"), которую он сочинил для оперы Цингарелли "Ромео и Юлия" и сам исполнял с необыкновенным чувством. (Примеч. Гофмана.)
Какое все же удивительное, чудесное искусство музыка и как мало человек сумел проникнуть в ее глубокие тайны! Но разве не живет она в груди самого человека, так наполняя его внутренний мир благодатными образами, что все его мысли обращаются к ним, и новая, просветленная жизнь еще здесь, на земле, отрешает его от суеты и гнетущей муки земного? Да, некая божественная сила проникает в него, и, с детски набожным чувством отдаваясь тому, что возбуждает в нем дух, он обретает способность говорить на языке неведомого романтического царства духов; бессознательно, как ученик, громко читающий волшебную книгу учителя{49}, вызывает он из своей души все дивные образы, которые сияющими хороводами несутся через жизнь и наполняют всякого, кто только может их созерцать, бесконечным, несказанным томлением.