Двое жандармов, слегка присев и потом быстро распрямляясь, ударили плечами снизу вверх по двери и сорвали запор. Все сразу повалили через сени в комнаты и зачиркали спичками. Меркурию Авдеевичу видны были разновеликие тени фуражек и усатых профилей, качавшиеся на русской печке, — он стоял позади всех, у косяка, и не мог переступить через порог: ноги тупо тяготились словно удесятерённым весом.
— Где Пётр Рагозин? — спросил ротмистр.
— На работе, — отвечала Ксения Афанасьевна.
— Давно ушёл?
— С утра.
— Не сказал — когда ждать?
— Нет.
— Вы ему жена?
— Да.
Голос Ксении Афанасьевны снова переменился, — неприязнь и даже вызов расслышал в нём Меркурий Авдеевич. Не так надо бы разговаривать виноватому человеку — ведь к невиноватому не заявятся ночью с обыском. Невиноватый, конечно, взмолился бы: ваше благородие! — ошибка, навет, клевета! Вот Меркурий Авдеевич — ни в чём не повинен. Да ведь он завопить готов, на колени броситься рад бы! Помилосердствуйте! Ведь позор падёт на его голову. Ведь завтра по улице не пройти: у Мешкова в доме притон обнаружен, пристанище зла и нечестивцев. Мешков давал кров преступлению, приючал бунтовщиков. У Мешкова ночные обыски производятся, крамолу ищут. Да тут не то что на колени рухнешь, тут никаких денег не пожалеешь, только бы умилостивить судьбину.
А Ксения Афанасьевна вдруг совсем перестала отвечать на вопросы. Она сидела, облокотившись на кухонный стол, нахмурив свои вздёрнутые бровки, и Меркурий Авдеевич смотрел на неё из-за косяка насторожённым взором, отражавшим оранжевый свет фонарей, зажжённых жандармами. Если бы не эта маленькая женщина за столом, с её косичками прямых белых волос, заложенных за уши, с её кулачком, который она уткнула в подбородок, точно для того, чтобы плотнее зажать рот, если бы не она — Меркурий Авдеевич похрапывал бы у себя в спальне, под простынкой, а не жался бы у чужого порога не то нищим, не то изгоем. Начальство о нем позабыло, — зачем Мешков нужен начальству? Приказало стоять в сенях — стой, прикажет убираться — убирайся. Нет, давно бы надо было покончить с квартирантами. Много ли проку от такого Петра Рагозина? Девять рублей в месяц — разве это деньги? Конечно, надо бы сдавать подороже: флигелёк совсем недурён — кухонька, две горницы, службы. Если бы брать рублей двенадцать или хотя бы одиннадцать, поселился бы какой-нибудь письмоводитель или какая вдова на пенсии. А то — девять рублей! Разве порядочный человек снимет квартиру за девять рублей? Получай теперь процент со ста восьми рублей валовых: ославили Мешкова, опорочили, зачернили доброе имя. А ведь как берег его Меркурий Авдеевич! Недосыпал, недоедал, пятачка на конку не израсходовал, а все пешечком, пешечком, да обходя всякий булыжничек, чтобы дольше носились подошвы.
— Это что же такое? — вздохнул Меркурий Авдеевич. — Что же, я жизнь свою делал для Петра Рагозина?
У него начинали отекать ноги, а сесть можно было только на порог, потому что комнаты были завалены разрытыми вещами и жандармы клонились над ними, как на жнитве, своими тучными телами. Он стал глядеть, как они сгибались, как тени туловищ, голов и рук переползали со стен на потолок и падали с потолка, торопясь за передвижениями фонарей, проглатываемые светом. Глаза слипались от этого баюканья пляшущими тенями, и вдруг ночная явь подменила свой пугающий смысл неправдоподобием сна.
— Понятой, сюда, — позвал ротмистр.
Ксения Афанасьевна уже не сидит за кухонным столом, а притулилась в уголочке, обхватив ладонями лицо. На столе поднята доска, и под ней, пригнанный в размер стола, лежит плоский ящик, разделённый переборками на ровные ячейки, чуть больше спичечного коробка каждая.
— Наборная касса, — сказал ротмистр Меркурию Авдеевичу, — типографский шрифт. Видите?
Он берет из ячейки свинцовую литеру, проводит ею по пальцу и, показывая всем чёрный след краски, говорит:
— Свежая. Недавно работали.
Тени переселяются на погребицу и, точно развеселившись, рьяно прыгают по тесовым стенам. Пустые кадушки гулко перекатываются из угла в угол. Возня усиливается, как будто рукопашная схватка подходит к решительному концу. В сени вытаскивают тяжёлую крышку погребного люка, обитую половиками, фонари исчезают под землёй, и восковая желтизна света струится через люк вверх, облучая стропила.
Снова зовут Меркурия Авдеевича. Жандармы, расступившись, открывают ему дорогу к светлому квадрату люка, и он нащупывает дрожащей ногой хлюпкую лесенку в погреб. Посредине ямы стоит низенькая машина. С неё сброшено и валяется на земле запачканное стёганое одеяло из треугольных лоскутков. Ротмистр давит ногой на педаль машины, она оживает, послушно ворча смазанными передачами.
— Недурные вещицы обретаются на вашем дворе, — игриво сказал ротмистр. — Наверху — наборный цех, внизу — печатный.
Меркурий Авдеевич делает томительное усилие, чтобы очнуться, и в ужасе убеждается, что не спит: прикоснувшись к станку, он ощущает колючую стужу металла и вздрагивает всем телом. Лесенка трясётся под ним, когда он вылезает из погреба.
Петух опять горланит и победоносно бьёт крыльями. Посветлело. Ксению Афанасьевну, с узелком в руке, повели через двор двое жандармов.
Дойдя до ворот, она обернулась — взглянуть на покинутый флигель — и почти незаметно кивнула Меркурию Авдеевичу, наверно потому, что больше ей не с кем было проститься. Он не ответил. Ему было не до Ксении Афанасьевны. Он приблизился к ротмистру и мягко пощёлкал указательным пальцем по его кителю, пониже погона.
— Испачкались, ваше благородие, — сказал он, — многие места испачкали. Может, зайдёте ко мне почиститься щёточкой?
— Пожалуй, — согласился ротмистр.
Стоя посредине кухни и понемногу поворачиваясь перед окном, чтобы было видно, где чистить, ротмистр говорил устало, но благосклонно:
— Как же это у вас, батенька?
— Невозможно поверить, — убито отвечал Мешков.
— Неприятно.
— Удар!
— Теперь пойдёт.
— Что делать, что делать, ваше благородие?
— Н-да-с.
— Может, чайку откушаете? Самоварчик?
— Какое! Теперь не до того. Теперь надо писать. Дело чрезвычайное. Полковнику немедленно рапорт. А там пойдёт. Полковник — губернатору, губернатор — министерству. Дело особо важное. По такому делу — крепость.
— Господи! За чьи грехи?.. Может, всё-таки пожелаете согреться, ваше благородие?
— В каком смысле?
— Ну, в смысле коньячку или нежинской рябиновой. После такой ночи.
— Да? Рябиновой?.. Нет. Надо составлять донесение. Жалко, не взяли Рагозина. Наверно, утёк. Как вы о нем думаете?
— Не могу знать. Не вызывал подозрений. Вот только что — не пил. Это в нём необыкновенно. А в остальном мужчина аккуратный. Могло ли прийти в голову?
— Да ведь он же поднадзорный! — сказал ротмистр с упрёком.
— Слышал. Однако полагал, что человек исправляется.
— Исправляется? — обрезал ротмистр начальственно. — Не слыхал. Не слыхал, чтобы такие тёртые калачи, этакие стреляные воробьи исправлялись!.. Готово?
— Готово. Вот только ещё на обшлажочке. Вот теперь все чисто.
— Ну-с, чтобы об этом деле… Понимаете? Ни-ни!
— Как не понимать! Но только как же в отношении меня?
— Вызовут.
— А нельзя ли, ваше благородие, мне сейчас подписать как понятому… и чтобы потом не ходить?
— Нет, батенька. Не ходить нельзя. Вызовут. Ваше дело, я говорю, — молчать. И потом этой… как её? — Глаша? — чтобы язык проглотила. Ничего не видала, ничего не слыхала. Понимаете? Иначе…
Он погрозил оттопыренным пальцем, мотнул им под козырёк, сделал оборот по-военному и ушёл, оставляя за собой тягучий хрустальный звон шпор.
Меркурий Авдеевич поднялся наверх. Отяжелела и приникла его походка, согнулась спина. Валерия Ивановна глядела на него испуганно. Ей показалось, что он проработал всю ночь на пристани носаком. Он прошёл в спальню, помолился, сделав три земных поклона, присел в кресло и, помолчав, как перед отъездом в большое путешествие, сказал с тоской: