Истолковывается это так: Сократ, который в настоящий момент беседует о друзьями и выдвигает различные аргументы в происходящей дискуссии, не тот человек, которого вскоре они увидят в виде мертвого тела. Душа переживет смерть тела. Душа не только стоит выше тела, но и отличается от него в той же мере, в какой вечное отличается от временного. С этой точки зрения, вера Сократа в бессмертие души согласуется с его представлением о душе как о божественной, невидимой, бестелесной сущности, определяющей подлинное Я человека, его личность. Это означает, что душа со смертью тела отделяется от всего материального, от всего изменчивого и преходящего, т. е. от всего того, что подчиняется физическим законам, и переходит в иной, идеальный мир, в мир вечности.
Однако возникает вопрос: можем ли мы принять в качестве сократовской веру в личное бессмертие, о котором идет речь в «Федоне» Платона? С этим вынуждены считаться и те исследователи, которые предполагают, что Сократ верил в бессмертие души. Так, Гатри признает, что аргументация в пользу бессмертия души, выдвигаемая в «Федоне», является больше платоновской, чем сократовской. По словам Гатри, "Платон искал пути превращения бессмертия души из религиозной веры в философское учение. Но в результате это приводит к существенному изменению позиции. Однажды сосредоточив внимание на душе до такой степени, что возникает необходимость доказательства ее бессмертия, мы неизбежно, если не подсознательно, придем к той позиции,
266
которую Платон излагает в «Федоне», к презрению к этой жизни и устремлению к другой. Философ жаждет уйти из этой жизни, и, пока она продолжается, он будет относиться к ней как к подготовке к смерти… Это положение Платона я бы назвал несократовским" (70, III, 484).
Поэтому представляется неприемлемой предпринятая в статье Фогеля (99, 131–151) "Был ли Сократ рационалистом?" попытка приписать Сократу орфико-пифагорейские взгляды на бессмертие души, опираясь по преимуществу на платоновского «Федона». Аналогичное можно сказать и о стремлении представить Сократа последовательным сторонником "традиционной религии", ибо у Ксенофонта (Воспоминания, I, 1, 19), на которого Фогель ссылается (см. 99, 139) сказано: "Да, его (Сократа — Ф. К.) вера в промысел богов о людях была не такова, как вера простых людей…" (разрядка моя. — Ф. А'.). Относительно же оспариваемого Фогелем «рационализма» и «гуманизма» Сократа мы не станем здесь распространяться, дабы не вести полемику о словах, о словоупотреблении. Так, Фогель признает, что Сократч отводил большую роль разуму и рациональному знанию в поведении и вообще жизнедеятельности человека, но оспаривает «рационализм» Сократа на том основании, что Сократ "не был рационалистом типа, скажем, Джона Толанда, утверждавшего, что разум может объяснить все…", а также потому, что он (Сократ) не был "рационалистом-одиночкой" в том смысле, в каком это подразумевается у К. Поппера (см. там же, 150). Точно так же Фогель считает неверным называть Сократа «гуманистом». Ибо «гуманизм» в современном смысле слова означает самостоятельность человека, его независимость от бога (см. там же). Л. Версеньи (97, 75–83), понимая «гуманизм» как совершенствование человеческой природы и вообще человеческое благо, настаивает на гуманизме Сократа и говорит об отличии сократовского гуманизма от христианского, содержание которого определяется целями трансцендентного бога.
267
Для выяснения того, что думал Сократ о смерти и как он относился к ней, целесообразнее всего обратиться к «Апологии» Платона — к наиболее сократовскому из его сочинений.
В «Апологии» (28 d-е) Сократ, обращаясь к своим судьям, говорит, что было бы постыдным, чтобы он, подвергшийся по зову отечества смертельной опасности на поле боя, стал бы теперь из страха перед смертью не слушаться бога, обязавшего его жить, занимаясь философией и испытуя самого себя и других. "Ведь бояться смерти, афиняне, — это не что иное, как приписывать себе мудрость, которой не обладаешь, то есть возомнить, будто знаешь то, чего не знаешь. Ведь никто не знает ни того, что такое смерть, ни даже того, не есть ли она для человека величайшее из благ, между тем ее боятся, словно знают наверное, что она — величайшее из зол… Я, афиняне, этим, пожалуй, и отличаюсь от большинства людей, и если я кому и кажусь мудрее других, то разве только тем, что, недостаточно зная об Аиде, я так и считаю, что не знаю. А что нарушать закон и не повиноваться тому, кто лучше меня, будь то бог или человек, нехорошо и постыдно, это я знаю" (там же, 29 а — Ь).
После вынесения смертного приговора Сократ, обращаясь к тем, кто голосовал за его оправдание, говорит, что, пока шел суд, божественное знамение ни разу не удержало его, а это означает, что все случившееся с ним является благом для него и, видно, "неправильно мнение всех тех, кто думает, будто смерть — это зло" (там же, 40 Ь-с). "Ведь сколько есть надежд, что смерть — это благо!" Однако надежды — не довод. Поэтому Сократ продолжает: "Смерть — это одно из двух: либо умереть значит стать ничем, так что умерший ничего уже не чувствует, либо же, если верить преданиям, это какая-то
268
перемена для души, переселение ее из здешних мест в другое место. Если ничего не чувствовать, то это все равно что сон, когда спишь так, что даже ничего не видишь во сне; тогда смерть — удивительное приобретение… Следовательно, если смерть такова, я, что касается меня, назову ее приобретением, потому что таким образом все время покажется не больше одной ночи.
С другой стороны, если смерть есть как бы переселение отсюда в другое место и верно предание, что там находятся все умершие, то есть ли что-нибудь лучше этого, мои судьи? Если кто придет в Аид, избавившись вот от этих самозванных судей, и найдет там истинных судей, тех, что, по преданию, судят в Аиде, — Миноса, Радаманта, Эака, Триптолема и всех тех полубогов, которые в своей жизни отличались справедливостью, — разве плохо будет такое переселение? А чего бы не дал всякий из вас за то, чтобы быть с Орфеем, Русеем, Гесиодом и Гомером! Да я готов умереть много раз, если все это правда: для кого другого, а для меня было бы восхитительно вести там беседы… А самое главное — проводить время в том, чтобы испытывать и разбирать обитающих там точно так же, как здешних: кто из них мудр, а кто только думает, что мудр, на самом же деле не мудр… испытывать их было бы несказанным блаженством. Во всяком случае уж там-то за это не казнят" (там
же, 40 с — 41 с).
Не исключено, что Сократ надеялся, что душа бессмертна, или во всяком случае склонен был желать, чтобы душа пережила смерть тела. И намек на это можно найти в его высказывании о том, что "боги не перестают заботиться" о судьбах хороших людей ни при их жизни, ни после их смерти (см. там же, 41 d). Иными словами, если Сократ верил, что души праведных людей
269
находятся в руках бога, то он не мог допустить, чтобы со смертью тела умерла и душа. Да и было бы необычным, если не странным, говоря в духе Гатри, чтобы Сократ рассматривал человека, с одной стороны, как высший объект заботы бога, как существо, с благом которого сообразован весь мир, а с другой — считай бы, что физическая смерть тела есть одновременно и смерть души.
Все это так. Однако нельзя упускать из виду и другое: Сократу недостаточно было просто надеяться и верить, он хотел знать. По-видимому, философ смутно сознавал, что его идея о сообразованности миропорядка с благом человека является больше пожеланием и субъективным предположением, чем рационально обоснованным знанием. Точно так же, надеясь на бессмертие души и даже желая верить в это, он следовал требованиям разума и оставлял вопрос о бессмертии души открытым. Во всяком случае он считал для себя невозможным высказываться на этот счет с полной уверенностью. Сократ непоколебимо настаивал лишь на одном: о душе надо одинаково заботиться как в случае, если бы мы знали, что потеряем ее через сутки, так и в том случае, если бы знали, что она будет существовать вечно (см. 95, 5). В подтверждение сказанного приведем овеянные