Дед был человек зажиточный, торговал скотом, даже поставлял овец турецкой армии, то есть, как тогда говорили, был «джамбазин». Он сам закупал их в панагюрских селах, а больше всего — в Петриче, откуда, в сущности, и пошел наш род. Потом через горы, реки и броды гнал их с несколькими помощниками до самого Стамбула. Тяжкое и трудное это было занятие, опасней его, пожалуй, не было во всей Османской империи. Бабушка до конца жизни хранила его «китап», своего рода разрешение ездить верхом и носить оружие. Без оружия ни одна овца не дошла бы до турецкой армии.
Несмотря на это, как видно по всему, дедушка Манол был человеком добродушным. А за столом — с родичами и приятелями — даже веселым. Выпьет несколько стаканов — и его белые щеки начинали алеть словно маки. «Отчего это у тебя такие щеки, Манол?» — посмеивались приятели. «От турецкой крови! — беззаботно отвечал дед. — Если ее вдруг из меня да выпустить, в Тополнице кровавая вода потечет».
Впрочем, я, кажется, слишком увлекся дедом, хотя он вполне заслуживает доброго слова. Но ведь, как я уже упоминал, эта небольшая хроника посвящена бабушке, бабушке Петре, самой удивительной, самой невероятной из женщин, во всяком случае из тех, которых я встречал в жизни. А она была простой крестьянкой из села Мечка, которое до сих пор зовется этим чудесным именем[4]. Побывать в этом селе я так и не собрался, впрочем, не очень-то мне верилось, что бабушка именно оттуда. Все связанное с нею странно и, пожалуй, даже необъяснимо. Взять хотя бы ее появление в Панагюриште. До самой смерти она ни разу не упомянула ни об отце, ни о матери. Не было у нее ни метрического, ни брачного свидетельства, так что я даже не знаю, как ее по-настоящему звали. Да и не очень-то стремился узнать, мне почему-то казалось, что излишнее любопытство оскорбит ее память.
Впрочем, кое-кто из родичей постарше долго потом поговаривал, что бабушка вовсе не из Мечки. Места там глухие, в селах все друг друга знают. Отец шутил, что дед Манол похитил себе жену у каракачан[5]. Мне эти шутки не нравились, хотя, пожалуй, они были не лишены оснований. Рассказывали, что, когда бабушка появилась в Панагюриште, в ее длинные, до пояса косы были вплетены бусы и множество медных и серебряных монет, каких мечкарские девушки в то время не носили. Сукман у нее был узкий, прямой, без складок. Не то чтобы я стыдился быть каракачанским потомком, просто это неверно. Бабушка Петра говорила на чистейшем и благозвучнейшем болгарском языке, на каком и поныне говорят в пустеющих панагюрских селах. Дед привез ее на своем гнедом коне, лоснящемся и злом, как осенний стручок перца. Она сидела за его спиной выпрямившись, по-мужски обхватив ногами могучий круп лошади, так что ее тоненькие, почти детские ноги в лиловых вязаных чулках видны были почти до самых колен. Она была такой маленькой и худенькой, что люди поначалу просто не поняли, кого это привез Манол — то ли девушку, то ли мальчика. Показалась она им слишком смуглой, почти желтой — одним словом, дурнушкой, годной разве что в служанки, а уж никак не в жены. Сокрушались люди: Манол — человек богатый, ученый, полсвета объездил, каких только людей, каких женщин не видывал — от черкешенок до белолицых полнощеких банатчанок, — а на что польстился. В те времена, если девушка была не в теле, не кровь с молоком, как говорится, ее и за девушку-то не считали.
Никто из родичей невесты на свадьбу не явился, хотя Мечка не бог знает как далеко от Панагюриште. Несмотря на это свадьба прошла очень весело — пошумели изрядно, как говорил другой мой дед, Лулчо. Одни кричали, что молодая «краденая», другие — что «найденная», третьи — что упала с орехового дерева, видимо намекая на ее малый рост. Но бабушка держалась с большим достоинством, без капли смущения или детской стеснительности, будто и впрямь была невестой из знатного рода. Сидела на своем месте молча, еле касаясь гостей взглядом, еле наклоняясь, когда нужно было поцеловать руку у кого-нибудь из стариков. Все это в целом произвело благоприятное впечатление на свободолюбивых и самоуверенных панагюрцев.
Сейчас я думаю, что бабушка была очень хорошенькой, даже красивой, но в современном понимании. Это видно хотя бы по фотографии. Чудесный овал лица, чуть скуластого, но с очень нежным подбородком. Тонкие черты, живой сверкающий взгляд осознавшей свою силу женщины. На фотографиях тех лет обычно жена сидит, а муж стоит рядом, положив руку на спинку стула. Тут наоборот — дед сидит, а она стоит слева от него и улыбается своей еле заметной лукавой улыбкой. При жизни бабушка очень часто показывала мне этот снимок и объясняла все, особенно цвета. Желтая блузка — такие и сейчас носят, лиловый суконный контошик с откидными рукавами и вместо сукмана — длинная до пят черная юбка. Волна умиления и сострадания захлестывала меня, когда я видел, как она постарела по сравнению с портретом. Бабушка прекрасно понимала мое состояние, хотя лицо ее давно уже разучилось выражать и скорби и радости.
Они с мужем очень любили друг друга. Об этом мне никто не говорил, это я понял сам, словно бы тоже жил в то время. Думаю, сейчас уже не встретишь такую горячую, такую преданную любовь, которая связала бы двух одиноких людей такими неразрывными узами. А больше ни в чем они не нуждались — ни у себя дома, ни в городе, на пороге стольких ужасных событий. В наше время все по-другому. Слишком много лиц, событий, зрелищ тянут в разные стороны душу человека, она стала разреженной, как атмосфера на Марсе, которая не может удержать в себе ничего живого. И чем дальше, тем все более разреженной становится. Не знаю, что должно случиться, чтобы люди вновь обратились к себе, осознали себя, увидели свои настоящие чувства. А то они окончательно превратятся в муравьев, которые при встрече узнают друг друга не иначе как на ощупь.
После свадьбы дед не поехал, как обычно, перегонять скот. Просто не захотел в первый же год оставлять в одиночестве молодую жену. А может, его удержали дела революционной организации. Восстание назревало, все лихорадочно к нему готовились. Все, кроме, может быть, влюбленных, хотя дед исправно выполнял свои обязанности. Вероятно, без особого воодушевления, но и не отлынивая. Бенковский очень любил его и доверял ему, хотя бы потому, что он был не из людей Бобекова. Бабушка, правда, Бенковского недолюбливала, во всяком случае говорила она о нем всегда довольно холодно и отчужденно. Однажды, незадолго до восстания, Бенковский явился к ним в дом около полуночи, как всегда, с целой свитой. Спутники его остались во дворе, выгуливать разгоряченных лошадей, а Бенковский прошел в большую комнату, где дед обычно принимал гостей. Хмуро взглянул на бабушку и распорядился:
— Ступай, молодка, свари нам по чашке кофе.
Наверное, хотел остаться наедине с дедом. Бабушка сварила кофе и, подавая его, сдержанно проговорила:
— Ничего у вас не выйдет, Георгий… Только головы свои сложите.
— Можешь не бояться, уж твоя-то голова останется в целости, — мрачно ответил Бенковский. — На тебя турки и не глянут, больно худа.
Понятно, почему она его не любила. Рассказ этот бабушка словно клещами из себя тащила. Закончила она его следующими словами:
— Сразу видно, не из больно-то хорошей семьи был человек… выпил кофе и чашку вылизал, будто деревенский портняжка…
Моя дорогая бабуля, и когда она только успела усвоить светские манеры? Давно ли, кажется, явилась она в этот дом с бусами в длинной косе. У нас бусы вплетали только в лошадиные гривы.
Остановлюсь на последнем эпизоде их краткой совместной жизни. Последнем и самом трагическом — смерти деда. Не могу отделаться от мысли, что именно тут начало всего, что потом многие будут считать таким странным. Но до этого, видимо, придется хотя бы в нескольких словах описать дом деда Манола, потому что именно здесь разыгрались самые драматические события. Дом этот стоит и сейчас, правда совсем заброшенный и полуразвалившийся. В свое время бабушка его продала, а лет десять назад я купил его за бесценок, оплатив, по существу, только стоимость участка. К сожалению, у меня нет ни времени, ни средств привести его в порядок. А когда-то дом был очень хорош, один из самых заметных в городе. Можно было бы, конечно, реставрировать его как архитектурный памятник, но, по правде говоря, что-то мешает мне это сделать. Давно уж я сказал себе: «Мир их праху», — и не хочу больше ничем тревожить покой почивших. Тем более что нынешняя публика не очень-то этого заслуживает. И вряд ли я вообще рассказал бы эту историю, если б не некоторые, особо важные причины.