Измотанный тягостными мыслями, я уснул.
Сон длился целые сутки, а может и больше.
Проснулся, когда за окном уже смеркалось. В палате никого не было. Я вспомнил странных визитеров
и принялся истязать себя расчетами своего возраста. В то, что у меня пятидесятилетний сын, я верить
отказывался категорически. Я обращался к своему накопленному жизненному опыту, но память выдавала
лишь жалкие обрывки видений, больше похожих на просмотренный когда-то фильм, нежели на реальные
события. Я словно раскрыл шкаф с одеждой и примерял на себя костюм за костюмом, каждый из которых
был возрастом то молодого человека, то зрелого мужчины, то старика. И, о ужас! В каждом из них мне было
панически комфортно! На фоне нескончаемых головных болей все попытки что-либо вспомнить и
проанализировать давались нечеловеческими усилиями.
Следующие дни меня обследовали на всевозможных медицинских приборах, и я очень много спал,
поэтому плохо ориентировался во времени суток. Человек по имени Джим не приезжал, но постоянно
звонил Тому, а тот, в свою очередь, прикладывал к моему уху телефон. Новоявленный сын рассказывал о
том, как прошел день, что нового в школе у некой Анжелики, как обстоят дела в корпорации.
Возникали догадки, почему он выбрал именно такой способ общения. Этот Джим просто не желал
навещать постороннего человека и изображать перед ним любящего сына. Даже разговаривая по телефону,
этот жалкий актеришка не умел непринужденно произнести слово «папа». Из его уст оно звучало натянуто и
предельно фальшиво.
Я принял к сведению и даже свыкся с мыслью, что мне была произведена трансплантация. Но в тот
момент даже в голову не пришло, что от меня прежнего практически ничего не осталось, лишь полтора
52
килограмма мозга, хранящего жалкую частицу того, что я когда-то знал.
Подо мною находился противопролежневый матрас. Я о таком когда-то читал, не могу вспомнить, где
именно, однако точно помню принцип его действия. Он состоит из трубок, и каждые пять минут воздух
перетекает из одного ряда трубок в соседний. Получалось, что тело касалось матраса, попеременно
опираясь на эти трубки – то на одни, то на другие. Поэтому кожа спины, ног и рук не успевала занеметь от
длительного давления. Каждые пять минут тихо щелкал реле-автомат и я покачивался на воздушном
матрасе, как на волнах.
Три раза в день мне делали массаж. В палате появлялся молчаливый китаец. Маленький, субтильный,
с тонкой шеей и большим кадыком, он обладал невероятной для его сухого тела силой. Говорил китаец
низким, сухим голосом, словно забыл откашляться, прежде чем начать говорить. Он приехал из Тибета, где
более тридцати лет занимался гирудотерапией, траволечением, иглоукалыванием и знал множество видов
массажа, включая древнейший вид китайского массажа Гуаша с использованием небольшой пластинки. Он,
словно кудесник, колдовал надо мной, и каждая клеточка уставшего от неподвижности тела отзывалась
благодарностью на его манипуляции. Меня, словно беспомощную куклу, переворачивали на живот, и
сильные руки лекаря гнули и мяли неподвижное тело.
Дитте объяснил, что сейчас важно избежать развития контрактуры суставов. Говоря не медицинским
языком, конечности могло свести, скрючить, это бы вызвало сокращение лишенных движения мышц.
Затем всё тот же китаец втыкал по восемь игл с каждой стороны – от середины головы к височной
части. И по две иглы в мочки уха. Отмечу, что установка игл является довольно болезненной процедурой,
поэтому я мысленно пересчитывал их и с облегчением отмечал последнюю. Через десять минут, после
некоторого привыкания к иглам, китаец их шевелил, для того чтобы активировать воздействие. Затем через
двадцать минут он вводил еще по шесть игл в каждое плечо, предплечье, локтевой сгиб, запястье, кисть,
бедро, голень и стопу. Их также периодически он проворачивал определенным образом.
Сразу же после извлечения игл под кожу головы вводили инъекции какого-то препарата, в каждую
точку от только что убранных игл. Мне было назначено четырнадцать таких сеансов.
Постоянно болела голова, и обезболивающие инъекции были спасением. Приступы тошноты стали
реже. Челюсть по-прежнему оставалась неподвижной, и питание я получал через капельницы. Нестерпимо
хотелось, наконец, почистить зубы. Во рту было мерзко, словно восемь котов нагадили мне на язык. Слезы
бессилия душили меня, оставляя предательские разводы на щеках и подушке. Крайне угнетала пустота в
голове. Там был чистый лист. А в долгие часы безделья хотелось хоть чем-то занять мысли. Приходилось
строить предположения, а порою и откровенно фантазировать на тему своего прошлого.
В эти дни я много молился. Обращался к Богу, чтобы он либо позволил жить полноценной жизнью,
либо забрал к себе. Для меня было прижизненной смертью влачить существование подобно овощу.
Том часто приходил, но ничего нового для себя в его монологе я не открыл. Этот человек был мне
симпатичен, к тому же он единственный, кто скрашивал мое одиночество. Дитте и прочие врачи оставались
в моем присутствии немногословными. А Том, он словно забыл повзрослеть и жил, бережно храня в себе
подростка, – шумный, эмоциональный, смешливый. Чаще всего он вспоминал события прошлых лет – как
мы познакомились, как предавались разгульной жизни, когда были моложе. Я хмуро слушал его словесный
поток. Не покидало ощущение, что меня водят за нос, и всё ради денег. Другого объяснения я не видел.
В памяти по-прежнему ворочалась отвратительная серая пустота. Растерянность и подавленность
вошли в мою жизнь, распаковали вещи и всем своим видом дали понять, что они со мной надолго. Я знал,
что пессимисты лечатся дольше, их сомнения продлевают сроки восстановления, и всячески пытался гасить
в себе раздражение, которое вызывало практически всё происходящее вокруг.
Интимный уход медсестер вызывал чувство крайней неловкости. Было невыносимо стыдно
осознавать, что мне меняют памперс и я, словно несмышленый младенец, справляю нужду под себя.
Одна из медсестер – Анна – была постоянно сидящая на диетах белобрысая шведка, с короткой
стрижкой на вьющихся волосах, впрочем, вполне милая и добродушная. Внешность у Анны была
невзрачная, лишь серо-зеленые глаза светились добротой из-под белых ресниц. Именно она дежурила в тот
день, когда я пришел в сознание. Ей было слегка за сорок. Мужа не было, и жила она в Чарльзтауне в
двухкомнатной квартире со старенькой больной мамой. Это то немногое, что я успел о ней узнать из
телефонных разговоров, которые она иногда допускала в моем присутствии.
Вторая – тридцатилетняя Наоми родом с острова Барбадос – имела пышные формы, грудной
хрипловатый голос и чуткие, как у лошади, ноздри. Передвигалась она, соблазнительно виляя бедрами. Ее
миндалевидные глаза всегда выражали томность и скуку. Женщина щедро обводила их черным
карандашом, отчего они напоминали рыбок, развернувших свои хвостики к вискам. Разговаривая, она
самым кончиком языка, словно невзначай, облизывала губы. От Наоми за версту веяло страстью и
темпераментом, словно она прихватила с собой в Америку горячее солнце своего южного экзотического
острова. Даже на меня, неподвижного инвалида, она то и дело бросала свой призывный взгляд. Думаю,
можно не уточнять, чей уход меня смущал больше.
53
В один из дней Том как всегда развлекал меня байками из своей жизни. Его бас рокотал по палате,
эхом отскакивая от пустых больничных стен:
– Помню однажды, я тогда тусовался с парнями из компании Артиста. Мне было лет двадцать пять,
может чуть больше. Сидим на набережной, любуемся, как из Логана взлетают и садятся самолеты. Само
собой, мечтаем, что когда-нибудь и мы улетим из Америки, куда глаза глядят. Одним словом, умираем от