Лакей мне тоже налил токайского. Нежно-золотистая влага в хрустальном стекле мерцала так соблазнительно, а омоченные в ней губки соседки заалели так ярко, что у меня явилась дерзостная мысль.

Я возымел намерение поднять рюмку и, чокнувшись с Мелани, сказать: «За ваше здоровье, милая сестрица!»

Мне даже жарко стало от этого замысла.

И я уже потянулся к рюмке, но перехватил в этот миг взгляд Мелани. Столько в нём было горделивого презрения, что я испуганно убрал руку.

Это-то неуверенное движение и обратило, вероятно, на себя внимание моего дядюшки-советника, который удостоил меня снисходительного вопроса (его можно было принять и за приглашение):

— Что же ты, так и не отведаешь этого славного винца?

— Нет! — отрезал я со всей решительностью.

— Не будешь пить вина?

— Никогда в жизни!

Катон, наверно, не произносил с подобной твёрдостью своей знаменитой фразы: «Victrix causa diis placuit, sed victa Catoni».[50]

— Никогда в жизни? Ну-ну, посмотрим, как-то ты сдержишь своё слово!

И я нарочно, из духа противоречия, сдержал. По сей день не пью, наверно, в том ещё первом порыве упрямства почерпнув эту решимость. Потерпев фиаско с первым своим бокалом, не касаюсь больше никаких хмельных питий: ни виноградного, ни хлебного, ни солодового.

Вот как погиб во мне самый, быть может, красноречивый мастер застольных тостов.

— Не надо стесняться, племянничек, — подбивал меня советник нарушить едва принятый обет. — Одну рюмку и вам, молодым людям, можно, особенно с этими ванильными сухариками. Знаменитые сухарики, пожоньские, от самого Фромма.

От Фромма? Моего квартирохозяина? Вся кровь бросилась мне в лицо. Ну, пойдут сейчас разговоры о том, что именно у него я остановился — и про курносую его дочку не забудут, которую к нам берут. От стыда перед Мелани я готов был сквозь землю провалиться.

Так в точности и вышло. Достаточно чего-нибудь испугаться, оно тут и приключается. Бабушка, не задумываясь, выложила мою тайну.

— А мы как раз у него Деже оставляем.

— О! Ха-ха-ха! — от души рассмеялся дядюшка (а я так просто содрогнулся). — У нашего прославленного булочника-кондитера! Ну, вот и сам научится делать пожоньские сухарики.

Я был совершенно уничтожен. Так меня оконфузить, осрамить перед Мелани! У Фромма обучусь сухарики делать?! Надолго теперь ко мне пристанет сомнительная эта слава!

В полном отчаянии поднял я глаза на брата. Он тоже на меня посмотрел. Взгляд его мне запомнился очень хорошо. С таким выражением подступал он, бывало, ко мне отодрать хорошенько за вихор. Трудно было и на сей раз его не понять. Трус, подлиза жалкий, позволяющий чванным барам себя унижать, — вот что читалось на его лице. Такой уж был он у нас демократ!

Видя, что я краснею, он перевёл вызывающий взгляд на Бальнокхази, чтобы ответить ему за меня.

Но не я один, оказывается, прочёл его мысли. Не успел он рот раскрыть, как моя красавица тётушка его опередила.

— По-моему, пекарь такой же человек, как и надворный советник, — со спокойным достоинством возразила она.

Я даже похолодел от подобной смелости. Этак нас всех, пожалуй, схватят и упекут в тюрьму.

Бальнокхази, однако, с предупредительной улыбкой склонился к ручке жены.

— Как человек он, конечно, ничуть не хуже, — промолвил он, запечатлев почтительный поцелуй. — А пекарь против меня — даже несравненно лучший.

Теперь настал черёд Лоранда краснеть. С пылающим лицом пожирал он глазами красавицу тётку.

Но мой высокородный дядюшка, прикладываясь благоговейно к белоснежным ручкам, поспешил положить конец спору, из чего я с несомненностью заключил, что они безмерно любят друг друга.

Вообще я питал глубочайшее почтение к нашему знатному родичу, чей дом был так представителен, а полный титул еле укладывался в три строки.

Ничто не могло бы меня разуверить в том, что мало найдётся других таких же достойных и видных собой людей — кроме разве Лоранда; и что истории, которые дядюшка имел обыкновение рассказывать за столом, — чистейшая правда, а супруга его — прекраснейшая и счастливейшая из смертных; сестрица же моя Мелани — воистину ангел во плоти, и если сама не введёт меня когда-нибудь в рай землёй, мне туда нипочём не попасть.

И если бы мне тогда сказали…

Но начнём по порядку.

У хозяина дома на голове была не собственная шевелюра, а парик!..

Прошу извинить за отступление, но в ношении парика ничего зазорного я ещё не нахожу. Пускай себе носят на здоровье, кому нужно, кто иначе голову боятся застудить или подагрические ноги. В конце концов парик — не что иное, как со вкусом измышленный головной убор, шапка из волос.

Всё это так, всё — реальная потребность, и тем не менее открытие, что мой дядюшка Бальнокхази носит парик и красит усы, меня жестоко огорчило. (Пусть усы он всего-навсего только нафабривал дочерна, не суть важно.) И я доныне отношусь недружелюбно к выболтавшему мне это. Оставил бы меня лучше в прежнем блаженном неведении!

Но если бы кто-нибудь ещё добавил, что и всё это изысканное убранство — тоже одна видимость, тоже лишь своего рода парик для сокрытия самого плачевного оскудения!..

И сказал бы ещё: эти благородно изъясняющиеся и целующие руки супруги вовсе не любят, а презирают, люто ненавидят друг друга!

И сказал, что мой идеал, моя ангелоподобная сестрица в один прекрасный день… но будет, довольно на первый раз!

Благорасположение нашей высокой родни простёрлось столь далеко, что после обеда Мелани даже позволено было поиграть нам на фортепиано.

Восьмилетняя девочка, она играла с беглостью, сделавшей бы честь и девятилетней.

Слышать фортепианную игру мне доводилось очень редко. Маменька не была её любительницей, хотя присаживалась изредка за Рояль. Лоранд же разыгрывал только гаммы, что меня мало привлекало.

А Мелани, хотя, по уверениям тётеньки, всего два года как стала Учиться, знала целые отрывки из опер. И даже французскую кадриль нам сыграла, к моему благоговейному изумлению.

И у меня стал созревать далеко идущий план.

Мелани на фортепиано будет играть, а я — на скрипке. Заходить к ним (почему бы нет, дело самое обыкновенное) — и играть в сопровождении Мелани. Восемь-девять лет упорных совместных занятий — и главная жизненная цель приблизится к осуществлению.

И я немедля постарался доказать свою дееспособность, взявшись переворачивать нотные страницы, немало, правда, уязвлённый тем, что высокие родственники даже не поинтересовались у бабушки, откуда я ноты знаю.

Всему, однако, даже самому лучшему, настаёт конец. Других вещей сестрица Мелани ещё не разучила как следует, хотя я и так бы их послушал. Бабушка же стала собираться обратно к Фроммам. Бальнокхази её, положим, всячески удерживали, предлагая переночевать. Но бабушка возразила, что к Фроммам мы приехали к первым — и вообще она останется с меньшúм.

Ох, как я теперь негодую на себя, вспоминая, что ещё и надулся за этого «меньшого». А ведь ей в ножки бы поклониться, доброй нашей бабушке.

Завидно стало, что брат у советника почти уже как дома.

На прощанье, после того как я ручку поцеловал нашим высоким родственникам, Бальнокхази в упоении от собственной щедрости протянул мне серебряный талер ещё старой полновесной чеканки.

— На тебе, дружок, на булочку с маком.

Нет, конечно, ничего вкуснее пожоньских булочек с маком. Верно и то, что на один такой талер множество их можно накупить. Уж не говоря о том, что таких денег я вообще никогда в руках не держал — вдобавок ещё своих собственных, которыми мог как угодно распорядиться. И всё-таки я и двух таких талеров не пожалел бы, лишь бы этого в присутствии Мелани не получать.

Я чувствовал: это сразу уронило меня в её глазах. И не знал, как теперь с этим талером поступить.

Уходя, я едва осмелился взглянуть на Мелани. Но и беглого взгляда было достаточно, чтобы убедиться: она даже не смотрит на меня.

вернуться

50

Милей пораженья Катону, чем богам — победы (цитата из «Фарсалии» римского поэта Марка Аннея Лукана).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: