Напротив Лубенцова уселся широкоплечий молодой человек с иссиня-черной бородой, в белой рубахе. Положив на стол большие скрещенные руки, он безотрывно глядел на Лубенцова сосредоточенным неподвижным взглядом.
Лубенцова закидали вопросами. На столе появилась бутылка и селедка с огурцами. Но Лубенцов не стал пить, а пообещал прийти через несколько дней, когда немного освободится. Он встал, чтобы уйти, и только тут вспомнил, зачем сюда приехал. С минуту он колебался, прежде чем заговорить об этом, а потом все-таки сказал.
Все переглянулись. Человек с черной бородой встал с места. И только теперь Лубенцов заметил, что вместо ноги у него деревяшка — грубая, небрежно обтесанная. Одноногий не стал объясняться, только коротко спросил:
— Надо вернуть?
— Да, надо вернуть, — сказал Лубенцов.
— Ладно, вернем.
Он вышел вместе с Лубенцовым из барака и, сказав: «Подождите», исчез. Лубенцов остался в одиночестве. Он стоял в темноте, неподвижный и напряженный. Теплота всех этих глаз перевернула ему душу. Жалость к этим людям и гордость за свою армию переполняли его. «Почему я должен, — думал он, — заставлять этих родных мне людей, так много страдавших, возвращать чье-то имущество, может быть нечестно нажитое? Почему я обязан обижать этих дорогих мне людей, которых и так столько обижали и унижали? Я ведь их люблю. А тех, у кого они взяли эти ничтожные вещи, я не люблю и никогда не буду любить».
Послышался частый стук деревяшки, и из темноты вынырнул одноногий.
— Все сделано, — сказал он. Помолчав некоторое время, он проговорил: — Я лейтенант. Угодил в плен под Вязьмой в сорок первом. С оторванной ногой. — Снова минуту помолчав, он тихо заключил: — Нехорошо.
— Ничего, — сказал Лубенцов. — Все будет в порядке.
— Сам виноват, — сказал человек, как будто размышляя вслух. — Мог бы застрелиться. Хотя это очень трудно. И нога лежала рядом. Ее оторвало болванкой, почти целая лежала, отдельно только. Как-то засмотрелся я на эту ногу, тут меня и схватили.
— Ничего, — сказал Лубенцов. — Все будет хорошо.
— Бочку вина наполовину выпили, — сказал человек. — А все остальное отдадим. Уже понесли отдавать. Напрямки, через огороды. Если хотите поедем, проверите.
В некотором отдалении от них стояла толпа людей, высыпавших из бараков.
— Мы бы не стали у них брать, бог с ними, — продолжал человек. — Да мы тут совсем обносились. Американцы и особенно англичане держали нас в черном теле. Даже хлеба не давали. Не всегда давали. Всегда были против нас, за немцев. Мы им указывали тех немцев, которые особо издевались над нашими при Гитлере. Англичане их не трогали. А позавчера приехали к нам и говорят: делайте что хотите, все ваше, русские сюда идут, все теперь ваше. Вот мы, значит, и разыгрались…
— Больше ничего такого не делайте, — сказал Лубенцов.
— Ладно. Я и сам думал, что не может Советское командование дать такой приказ.
— Конечно, — сказал Лубенцов.
— Поехали?
— Поехали.
Они пошли к машине. Опять зажглись фары. Немецкий мальчик забился в угол заднего сиденья. Машина двинулась в обратный путь.
Человек сказал:
— Англичане расклеили объявления, что советские власти запрещают немцам ходить по улицам после семи часов вечера. Иначе — расстрел. Что, и это неправда?
— Неправда.
Человек нехорошо усмехнулся и сказал:
— Так я и думал. А там бог их знает. Странно все-таки.
— Странно, — согласился Лубенцов.
— Это для вас странно, — вдруг сказал одноногий резко и как бы непоследовательно. — Если бы вы тут были… — Он махнул рукой.
Когда машина въехала в тот самый двор, откуда выехала полчаса назад, ее сразу же окружили темные фигуры мужчин и женщин. Они уже не тихо, а громко и оживленно говорили наперебой, сообщая, что им все вернули в полной сохранности. А та толстая с бородавкой без конца благодарила, варьируя слово «данке» на все лады.
Тут немцы заметили одноногого и, сразу оробев, замолчали.
— Спасибо вам, — сказал Лубенцов, пожимая руку одноногому. И в третий раз повторил: — Все будет в порядке.
X
После всего происшедшего Лубенцов решил не ездить ночевать в английскую комендатуру. Если бы одноногий позвал его с собой, он, вероятнее всего, поехал бы к русским в лагерь. Его туда тянуло, ему хотелось поговорить с ними, подбодрить их, рассеять смутную тревогу, которую они, несомненно, испытывали и которая странным образом уживалась в них с чувством великой радости. Но одноногому даже в голову не могло прийти, что советскому коменданту негде ночевать, и, почтительно простившись, он исчез в темноте. Частый стук деревяшки вскоре пропал в отдалении.
— Поедем на станцию, — решил Лубенцов.
— Вам бы поспать не мешало, — возразил Иван, но тем не менее развернул машину. Они снова поехали по темным улицам. Иван заговорил задумчиво: — Да, интересно кругом получается. Ничего не поймешь. Помещики, капиталисты. А коменданты — коммунисты. И что из этого выйдет? И что немцы думают? И за кем пойдут?
Лубенцов засмеялся.
— Вопросы ты задаешь правильные, — сказал он. — Над этими вопросами бьются теперь все правительства, министры все. Тебя бы в министры, Иван.
— Не дай бог, — ответил Иван.
По станционной платформе ходил советский парный патруль. Поговорив минуту с солдатами, Лубенцов снова сел в машину.
— Поедем к подземному заводу, — сказал он.
Они вскоре выехали из города. Машина поднялась в гору, потом спустилась вниз. Здесь был где-то поворот налево. Лубенцов зажег свет в машине, посмотрел карту. Они поехали дальше; наконец фары нащупали в темноте малозаметный поворот. Они повернули налево, некоторое время ехали по ровному месту. По обе стороны полевой дороги стояла высокая рожь. Потом направо показались холмы. Собственно, это были не холмы, а довольно крутые, поросшие соснами скалы. Свет фар освещал гранитные глыбы, на которых каким-то чудом смогли вырасти высокие деревья.
Они поехали медленнее. Вскоре их громко окликнули по-русски:
— Стой! Кто идет?
«Посты и тут выставлены», — подумал Лубенцов, довольный, и, сойдя с машины, сказал:
— Я подполковник Лубенцов, советский комендант.
— Пропуск, — возразил часовой из темноты.
— Еще не знаю, — сознался Лубенцов.
— Ну и проезжай, — сказал часовой недовольным голосом.
— Придется, — улыбнулся Лубенцов.
Он опять сел в машину. Иван развернулся, и они поехали обратно, на главную дорогу. На перекрестке Лубенцов велел ехать не направо, в город, а налево.
— Здесь, в лесу, где-нибудь заночуем, — решил он.
Проехав несколько километров, Иван повернул с дороги и остановил машину среди деревьев и кустарника.
Иван посидел с минуту неподвижно — видимо, отдыхал, — потом спросил:
— Кушать будете?
— Давай чего-нибудь. Кормил меня англичанин, да там не хотелось. Кусок не лез в горло. Ты рано встаешь?
— Когда надо, тогда и встаю.
— Нам нужно проснуться затемно и поехать в город. А то неудобно: увидят немцы, что их комендант ночует в лесу, как бродяга, потеряют уважение.
— Беда — уже светает.
— Часика два поспим. Еще нет четырех.
Так собирался Лубенцов заночевать первый раз в городе, где был комендантом. Однако ему не спалось. Спать на заднем сиденье машины было неудобно, а главное, образы прошедших суток, голоса, слышанные за день, громкие и тихие, поток слов, русских и немецких, и мысли, мысли обо всем виденном и слышанном не давали покоя. У него не выходил из головы одноногий человек, бывший лейтенант, взятый в плен под Вязьмой. Лубенцов хорошо помнил Вязьму. Он там находился в окружении в 1941 году. Он там тоже был лейтенантом и тоже мог бы не успеть застрелиться. Что бы он делал? Неужели тоже остался бы в живых, прозябал бы в лагере, ходил бы, стуча деревяшкой, по немецкой земле, как непримирившийся, но внешне покорный раб? Ему были понятны озлобление и горечь в глазах у одноногого. Одноногий был волевым и сильным человеком, вожаком в здешнем лагере. Если бы не беда, приключившаяся с ним под Вязьмой, он вполне мог бы теперь приехать сюда, в Лаутербург, советским комендантом. А он, Лубенцов? Случись с ним такая беда, как с тем лейтенантом четыре года назад, он, может быть, находился бы здесь, в лагере, как этот лейтенант.