— Свой парень, сослуживец, — поспешил успокоить его Воробейцев. Сели за стол. Чохов впервые в жизни хлебнул сладкого, но чрезвычайно крепкого ликера и захмелел с непривычки. Он чувствовал себя в обществе Воробейцева и Хлябина нехорошо, ему не нравились их перемигивания, перешептывания, намеки на происшествия, о которых Чохов ничего не знал, а также частые упоминания в игривом тоне немецких женских имен. Хлябин, который у себя в отделе кадров был немногоречив, сух и строг, здесь беспрерывно ругался, сквернословил. Воробейцева он называл «доставала», но не скрывал своего восхищения им, его остротами и некими его поступками, о которых часто вспоминал, хохоча.
Чохов все время молчал. Вначале собутыльники пытались втянуть его в беседу, но потом махнули рукой и оставили в покое. Наконец Воробейцев, нагнувшись к Хлябину, заговорил о Чохове. Воробейцев говорил вкрадчиво и настойчиво. Хлябин сразу стал так же немногоречив и сух, как в отделе кадров, но потом смягчился и спросил у Чохова:
— А ты куда хочешь?
— Никуда, — сказал Чохов.
Хлябин растерялся:
— То есть как так — никуда? Хочешь назначение получить?
— Нет, — сказал Чохов.
Воробейцев широко раскрыл глаза, потом коротко захохотал, наконец сказал обиженно:
— Ты чего дурака валяешь? Спрашивают тебя по-человечески — на какую должность хочешь поступить? В Администрацию, правда?
Чохов враждебно сверкнул глазами, но ответил спокойно:
— Демобилизоваться хочу.
— Это-то мы тебе мигом устроим, — сказал Хлябин.
Стало тихо. И вдруг оба рассердились — и Хлябин и Воробейцев. В их злобе не было никакой логики — в конечном счете Чохов, может быть, действительно желал демобилизоваться, что ни в какой мере не могло никого удивить. И тем не менее они рассвирепели, словно он их обманул, поставил в ложное, неловкое положение. Его отказ от их содействия как бы против его воли выставлял все их поведение в неблаговидном свете. Они оба разом заговорили. Воробейцев упрямо упрашивал Чохова «не дурачиться и сказать, куда он хочет», а Хлябин кипятился, сквернословил и наконец буркнул: «Строит из себя, дерьмо…»
Чохов побледнел, медленно встал, взял из тарелки теплую котлету, не спеша поднес ее к лицу Хлябина и, прежде чем тот успел что-нибудь сказать, растер ее по его красному лицу. Потом он повернулся к двери и медленными, не совсем твердыми шагами вышел из комнаты, спустился вниз по лестнице, миновал двор и очутился на улице.
Было уже темно, и улица благоухала липовым цветом. Чохов шел и чувствовал себя предельно несчастным, обреченным человеком. Теперь он уже не понимал, почему поступил так, как поступил, и относил свои поступки и слова за счет густого и сладкого напитка, ошеломившего его своей неожиданной крепостью. Он не видел никаких оснований для своей внезапной строптивости и ярости там, у Воробейцева. Теперь он уже не мог себе представить, что его вывели из равновесия белый рояль, голубая тахта, замысловатый рисунок паркета и на этом фоне возможность просто устраивать полузнакомого человека с неизвестным личным делом, характером, биографией на какую-то службу, на которую, быть может, имеет право совсем другой человек. Эти мотивы теперь не приходили ему в голову, и он относил все за счет своего безобразного неуживчивого характера, разыгравшегося с особенной силой после ликера.
Он не знал дороги и никак не мог выпутаться из незнакомых переулков и улиц. Но ему было безразлично. Он шел куда глаза глядят, рисуя в своем воображении страшные последствия сегодняшних необдуманных и глупых поступков. Когда же он вспомнил эту злосчастную котлету и дикие глаза Хлябина в тот момент, он даже застонал от горя.
Наконец он все-таки выбрался к мосту. Все кругом было тихо. Слева чернели развалины потсдамского вокзала — нагромождение камня, изуродованных вагонов, обугленных зданий. Несмотря на то что война давно кончилась и светомаскировка была отменена, городские дома стояли темные, почти без единого светлого окна. Чохов все шел и шел, пока не остановился перед домиком, где жил.
«Повидаться бы с Лубенцовым», — подумал он вдруг, и это свидание показалось ему очень важным. Он вдруг представил себе ясные глаза гвардии майора, услышал его живую, быструю речь, увидел его небольшие выразительные руки — быстрые, никогда не находящиеся в покое. Он затосковал по гвардии майору почти так, как тоскуют по любимой девушке. От Весельчакова он знал, что Лубенцов находится в госпитале в районе Беелитц, где-то южнее Берлина.
Твердо решив повидаться с ним, он, немного успокоенный, вошел в дом, зажег свет, разделся и растянулся на своей койке, покосившись на соседнюю койку, которая стояла, как всегда, холодная, прибранная и пустая. Под ней, как и прежде, стоял запыленный фибровый чемодан.
Вскоре Чохов заснул, но спал беспокойно. Утром он проснулся оттого, что кто-то теребил его за руку. Перед ним стоял Воробейцев.
Чохов смутился, хотел пробормотать извинение, но Воробейцев не дал ему вымолвить слова, вдруг громко захохотал и восхищенно, прерывая свои слова хохотом, заговорил:
— Ну и здорово же ты его… Ха-ха-ха… Котлетой по морде… Не ожидал я, что ты… Ты бы на него посмотрел. Он был хорош… ха-ха-ха… с котлетой на харе…
Видимо, Воробейцев испытывал полное удовольствие. Это обстоятельство удивило Чохова. Вообще он не мог никак уловить мотивов поведения Воробейцева. Может быть, Воробейцеву просто было скучно и он искал новых впечатлений. Чохов не больно привык анализировать чужие души — ему хватало хлопот со своей собственной душой, но тут он почувствовал нечто жалкое в этом пройдохе Воробейцеве. Воробейцев смеялся над своим дружком Хлябиным и восхищался озорным поступком Чохова потому, что Чохов созорничал себе во вред — то есть сделал то, чего не мог бы сделать Воробейцев.
— А он тебе может здорово напортить, — перешел на полушепот Воробейцев, потом снова расхохотался и сказал: — Ты бы на него посмотрел…
Чохов молча оделся. Воробейцев между тем достал из тумбочки бутылку ликера зеленого цвета и стакан, откупорил бутылку, налил полстакана и протянул Чохову. Тот отрицательно помотал головой. Воробейцев выпил один, лег в одежде на свою койку, закурил сигарету, потом повернул голову к Чохову и спросил:
— Ты что, в самом деле хочешь демобилизоваться?
— Как прикажут, — сказал Чохов.
Он надел шинель. Воробейцев встрепенулся:
— Ты куда собрался?
— В Беелитц, — сказал Чохов.
— Зачем?
— Там Лубенцов в госпитале.
— Это какой? Разведчик?
— Он самый.
Лицо Воробейцева приняло задумчивое выражение.
— А что, ты с ним хорошо знаком?
— Да.
— Ничего парень. — Воробейцев помолчал, затем продолжал раздумчиво: Ну и везло ему здорово. Счастливчик. Бывают такие счастливчики — повезет им, а кругом все ахают: искусник, образцовый офицер, храбрый, умный. Талант! А он ходит как икона. Он как будто и симпатичный и свой парень, а это все притворство. Так просто слова не скажет, а все думает: удивляйтесь, смотрите, какой я образцовый. Приказы выполняю, забочусь о подчиненных — конечно, насколько это рекомендуется уставом, ни больше, ни меньше. А если что-нибудь не по его — так он тебя отбреет не хуже жандарма.
— Дурак, — сказал Чохов.
— Э, нет, он не дурак, он далеко не дурак…
— Ты дурак, — сказал Чохов.
Он застегнул ремень на шинели и направился к выходу.
— Подожди, и я с тобой поеду, — внезапно сказал Воробейцев. — Поедем на моей машине.
Чохов удивился, но промолчал. Возле дома — как всегда на тротуаре стоял «горбыль» Воробейцева.
Они миновали Потсдам, переехали мост и вскоре очутились на большой дороге.
— У меня в планшете карта-двухсотка, — сказал Воробейцев. — Возьми и следи за дорогой.
Чохов взял карту. Дорога шла все время по лесу — на карте, как и в действительности. Лес обступил дорогу с обеих сторон. Правильные длинные просеки разрезали на квадратики этот чистый, высаженный человеческими руками лес.
За деревней Михендорф они увидели над собой огромный мост.