Его лицо просило, умоляло и требовало, в нем не было того самоуверенного выражения, к какому привык за эти дни Никита, и он временами трезво и близко видел его подстриженные ежиком выгоревшие волосы, его ищущие поддержки зрачки, его загорелую шею, белую сорочку, влажные пятна под мышками, и в то же время реально ощущал красный полусвет вокруг себя, зеленую прохладу аквариумов, какое-то серое, вафельное лицо официанта в полутьме стены, и так же несоответственно со всем этим порой вдруг представлял написанную больничными фиолетовыми чернилами записку матери, ее незнакомо крупный, детский почерк… Он хотел передать Валерию содержание этой предсмертной записки матери, но почему-то мешало его мотающееся, пьяное, требовательное лицо, этот низко на грудь спущенный узел галстука, это тоскливо раздражало, и хотелось все время подтянуть его, сказать, чтобы он подтянул узел: тогда, казалось, многое будет не так, как было.

— Кто тебе сказал? — крикнул Валерий, вытирая ладонью мокрую грудь. — Кому ты мог поверить? Ну скажи, кому?

— Себе, — отрывисто сказал Никита и влажными пальцами взялся за холодное стекло бокала, наполненного боржомом, выпил, глядя сквозь красноватый дым, все гуще наполнявший зал ресторана, на ядовито-зеленый подсвет аквариумов, где среди непрерывного колебания водорослей, среди их щупалец лениво виляли плавниками, механически раскрывали круглые рты огненно-прозрачные рыбы. «Зачем мы здесь? — с тоской спросил он себя. — Я пью и не пьянею. Я все чувствую, все помню, все слышу. Зачем же тогда мы пьем? Зачем мы пришли сюда?..»

— Как он мог спокойно жить? — зло проговорил Никита. — Я этого никогда не пойму. Он ведь знал, что было с матерью! Он знал и продолжал жить, юбилеи устраивать! Ты говоришь, игра? Нет. Не пошел, черт возьми, в монастырь, не посыпал голову пеплом! Не застрелился! Объясни! Вот ты объясни, а не спрашивай! Как так могут люди жить?.. Он ведь ее знал! Другие могли не знать, но он-то знал. Все знал!.. Он предал ее и жил! Прожил всю жизнь!..

— Ша! Заткнись! — крикнул Валерий, стискивая на столе руку Никиты. — Если еще повторишь это слово, я тебе набью морду! Я не намерен выслушивать гнусь об отце… Слышал?

Он придвинулся ближе, судорожной улыбкой обнажая зубы, струйки пота текли по его шее, одно плечо выгнулось, поднялось, и он все сильнее прижимал кисть Никиты к столу, к мокрой, облитой коньяком скатерти. Официант, стоя у стены, по-прежнему издали наблюдал за ними. И Никита с отвращением к своей потной руке, к скользким пальцам Валерия, к этой грязно-облитой скатерти, понимая, что сейчас может произойти что-то отвратительное между ними, не выдернул руку, а проговорил трезво и осмысленно, как можно спокойнее:

— Не глупи! Терпеть не могу идиотства, отпусти руку! Ты пьян…

— Не-ет, я не пьян! Я все-таки сильнее тебя, сильнее… — рассмеялся Валерий своим кудахтающим смехом и, милосердно отпустив кисть Никиты, заговорил с ожесточением: — Ты мальчишка, слабак… Борец за справедливость! Да? А сам приехал из Ленинграда к влиятельному родственнику просить помощи! Где она, логика, где? Борьба за справедливость? Одна рука — ха-ха! — протянута за милостыней, а другая… Мой отец — демагог… Не хуже, не лучше! Но если ты еще скажешь гнусь об отце, я изобью тебя… Застолбил?

— Пойдем отсюда, — глухим голосом сказал Никита. — Мы расплатились? — И, чувствуя, как его начинает неудержимо бить дрожь, полез в задний карман за деньгами.

— Нет, если ты еще что-нибудь…

— Молодые люди, вам счет?

Из багрового, курившегося папиросным дымом, как туман, света ресторана, из перемешанного гула голосов в многолюдном зале, из звенящих, металлических ударов джаза, игравшего в другом зале, склонилось, забелело над столом утомленно-старческое лицо официанта, незаметным движением положившего счет на стол.

— Извините… Я думаю, хватит, молодые люди, — убедительно сказал он. — Достаточно ведь…

— Вы так считаете, папаша? — как бы очень удивленный, спросил Валерий, вскинув на официанта покрасневшие глаза. — А может быть, нет? А? Почему вы нам советы даете, папаша? Знаете статью в конституции — каждый имеет право на отдых?

Он говорил это нестеснительно громко; за соседними столиками оборачивались; Никите стало душно.

— Уходить вам надо, молодые люди, — с мягким упреком произнес официант, не изменяя утомленного выражения лица. — Студенты, наверно. Конституцию я знаю, своей кровью завоевал. Я в отцы ведь вам… Стыдно. Нехорошо.

— Что за стыд! — фальшиво рассмеялся Валерий. — А чаевые, чаевые-то… Как насчет чаевых? Берете или нет?

— Я сейчас… я расплачусь… — испытывая чувство, похожее на унижение, проговорил быстро Никита, взял счет, почти не посмотрев его, и положил деньги на стол. — Спасибо, спасибо… Мы уходим.

— Ты, Ротшильд! — крикнул Валерий. — Расплачиваюсь я. Слышал? А ты спрячь, спрячь свою жалкую десятку… заработанную потом, скажешь!

Он, откинувшись, брезгливо выхватил смятые комом деньги из кармана брюк, бросил две десятки на стол, отшвырнул пальцем деньги Никиты. Десятка соскользнула со стола, упала на ковер, под ноги.

— Ты что? — проговорил Никита. — А ну подыми деньги!

— Так думаешь? Ну прикажи, прикажи еще!

— Глупец, — сказал Никита, отодвигая стул.

И одновременно и он и официант нагнулись к деньгам, внезапно столкнулись пальцами на ковре. Никита увидел чуть отступившие, поношенные, но аккуратно начищенные ботинки, набрякшую, отвислую щеку, седой висок официанта и с прежним стыдом, жгуче кольнувшим его, подняв, протянул деньги, а когда выпрямился, притемненный багровый свет дымного зала, зеленые аквариумы посреди него, лица за соседними столиками, ожидающе повернутые к ним, хмельное лицо Валерия, молча глядевшего ему в глаза, — все вызвало в нем унижающе-гадливое отвращение. Он смотрел на трясущиеся руки официанта, с оскорбленной аккуратностью отсчитывающего сдачу на влажной скатерти, его лицо застыло, все красное от прилившей крови, с поджатыми по-старчески губами, потом голос официанта подчеркнуто вежливо произнес:

— Вам — семь рублей двадцать четыре копейки.

— Я сказал, без сдачи! — повысил тон Валерий и оттолкнул деньги. — Возьмите, папаша!

— Пошли! Вставай, пошли! — Теряя самообладание, Никита сдернул пиджак со спинки стула и встал. — Дурак чертов! Ты соображаешь что-нибудь?

— Представь, абсолютно все! — вызывающе громко воскликнул Валерий. — Все! Но я не понимаю, чего ты так трусишь, братишка! В чем дело, милый? Мы еще не договорили.

— Пошли, я сказал.

Он знал, что им нужно уходить немедленно: он, ощущал спиной не только взгляды людей, обращенные в их сторону, не только оскорбленное, дрожащее лицо официанта, а чувствовал, что в эту минуту он не сдержится и сейчас может сделать что-то невероятное, сумасшедшее, страшное для самого себя, для Валерия, для всех, кто смотрел на них из этого багрового, кишащего лицами полумрака.

— Пошли! — повторил он. — Сейчас же!

Валерий откинулся к спинке стула, положил на край стола кулаки, сощуря воспаленные веки.

— Куда?..

— Ну, тогда я пошел!

— Не-ет, ты один не пойдешь! — Валерий, упершись в стол, решительно поднялся. — Один не-ет! Мы теперь вместе. Сиамские близнецы, — говорил он, шагая рядом меж столиков к выходу; шел, не покачиваясь, трезво ступал, казался не пьяным, как давеча, а злым, точно уходил, не доделав что-то здесь. — Я думал, милый, ты мужественная хоть в малой степени личность, а ты перепужался скандала! Добродетель!.. Бросился десятку поднимать. Значит, я и мой отец — сволочи? А ты прелесть, так? Так?

Никита молчал; ломило в надбровьях. Он понимал, что Валерий в непонятном приступе мутной неослабевающей озлобленности упрямо хотел унизить его своей насмешливой и обнаженной циничностью, с какой он только что на виду у всех разговаривал с официантом.

Была сырая мгла с размытыми огнями улицы, кругами окон и фонарей в небе, зыбкими отблесками на мокром асфальте — и окатило их влажной свежестью, брызнувшей холодными и редкими каплями накрапывающего дождя, когда они вышли из подъезда ресторана, из жаркой от запахов шашлыка духоты, из неистового ритма джаза и остановились под фонарем на краю тротуара, возле машины, на которой сюда приехали.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: