Вкус – это прихоть беременной женщины, которая есть общество. Следственно, по прочтении критики и спорить не об чем: одно средство – изъявить, независимо от обнаруженного уже мнения, другое, различное мнение с таким же чистосердечием, но без опровержений, ибо опровергать чужие ощущения ровно столько же смешно, сколько неудобоисполнимо. В ученой критике – другое дело. Там можно доказывать, основываясь на несомненных данных; но в литературной, как скоро я верно и совестливо обнаружил перед вами, без малейшей утайки, все количество пристрастия, какое прочитанная книга внушила мне в свою пользу, влезайте на башню и кричите миром: “Ах, какой беспристрастный критик!..” Я сниму шляпу и поклонюсь”.
Сам Сенковский понимал, что критику прежде всего необходим вкус, однако вкуса-то ему и недоставало. Общественных же вопросов он совершенно не затрагивал.
“Библиотека для чтения” производила фурор. Можно бы было привести по этому поводу немало свидетельств современников, из которых очевидно, что этим журналом интересовались и зачитывались. “Странный успех!” – быть может, воскликнет читатель. Однако смеем думать, что успех вполне заслуженный, по крайней мере, на первых порах.
“Библиотека для чтения”, говорит биограф Сенковского, с первой же книжки стала во главе русской журналистики, и план ее как нельзя более соответствовал потребностям русской публики, еще недостаточно приготовленной для специальных журналов и серьезных сочинений, но жаждавшей чтения, новостей и легко приобретаемых знаний. Публика требовала чего-нибудь полегче, поинтереснее, позанятнее, публика терпеть не могла думать и задумываться, у нее была жажда познания в форме элементарного любопытства, и даже от статей по химии она требовала, чтобы те были повеселее. Химия химией – и читатель ровно ничего не имел против нее, – но его пугали и формулы, и строго научное изложение. Редактору предстояла великая, трудная и едва ли особенно благодарная работа заставить читателя думать, не показывая, однако, вида, что преследуется столь великая цель, заставить читателя приобретать знания, развлекая его анекдотами и шутками. “Целью журнала, – продолжает тот же биограф, – было знакомить читателя нечувствительно для него самого – посредством перехода от легкого чтения повестей, стихов, романов к предметам более важным – с движением литератур и наук в Европе. Средством к тому избраны занимательность и общедоступность. Все важные открытия и новости в области наук и словесности излагались и обсуживались в “Библиотеке для чтения” так, что даже неподготовленный читатель с удовольствием пробегал ученую статью и незаметно для себя приучался к работе мысли. Надо приготовить способных читателей, выражался Сенковский и подтверждал свою мысль таким соображением: “Где училища не успели еще приготовить большой массы образованных читателей, там может действовать на умножение их журнал, влияние которого медленно, но несомненно”. В это время (1833–1840) Сенковский находился на вершине своей славы. Остроумный барон Брамбеус смешил Петербург, смешил провинцию. За это его хвалили, ему льстили, ему платили громадные деньги. Он занимал великолепный дом, имел много лакеев, чудных лошадей, задавал лукулловские обеды. Обеды эти еще долго оставались в памяти. Тщеславный и надменный Сенковский бросал деньги направо и налево, собирал вокруг себя толпу литературных хамов и без церемоний расправлялся с ними, когда они ему надоедали. Быть может даже, в гордости своей он полагал, что его слава вечна, но жизнь решила иначе.
ГЛАВА IV
Характеристика тридцатых годов. – Новые запросы русской интеллигентной мысли. – Немецкий идеализм на русской почве. – “Отечественные записки”. – Падение журнала Сенковского
Более семи лет подряд “Библиотека для чтения” пользовалась громадным успехом. Несомненно, что она была самым распространенным и наиболее читаемым журналом в России. Особенные симпатии приобрела она среди своих провинциальных подписчиков, имевших полное основание ликовать, что регулярно, в начале каждого месяца, в их руках оказывается толстый прилично изданный том, наполненный разнообразными и прекрасно написанными статьями. Добродушный провинциальный обыватель направления не искал. Да к тому же в большей части русского общества и не было никакого направления, разве одно только: “У нас, слава Богу, все благополучно”. Направление таилось в отдельных, не связанных ничем друг с другом кружках и даже в отдельных личностях. Когда эти кружки и личности выяснили свои стремления, когда определились их неясные думы, то несомненно с их-то стороны успех “Библиотеки” и вызвал первый отпор. С этого-то момента и пошла на убыль как громкая слава Сенковского, так и громадная популярность его журнала.
Интеллигентных требований и интеллигентных запросов, тем более тех требований и тех запросов, которые назревали в русском обществе в бурную эпоху тридцатых годов, “Библиотека” удовлетворить не могла. С тридцатыми годами она еще справлялась кое-как, но когда наступили сороковые, ей пришлось очистить место для тех, кто понял, чего искала и чего хотела лучшая часть интеллигентного общества. Все это будет для нас совершенно ясным, если мы припомним, чем же были тридцатые годы.
Удивительная эпоха, полная противоречий, исканий, метаний из стороны в сторону, полная тихой, настойчивой работы, дерзких взрывов лермонтовской поэзии, криков глубокого отчаяния, страстных попыток найти какое-нибудь успокоение. На этом неопределенном и неясном фоне перед нами вырисовываются такие титанические личности, как Лермонтов и Полежаев, такие вдумчивые, богатые натуры, как И. Киреевский, такие герои веры и упования, как Белинский, – но ничего общего, единого, определенного: вся картина представляет из себя удивительную путаницу. Старое поколение, разочарованное и усталое, сходит со сцены. Старики видят, что молодежь как-то скептически и даже пренебрежительно начинает относиться к ним; они очевидно не удовлетворяют ее, но не знают, что же, собственно, ей надо. Она и сама не знает этого хорошенько и только беспокойно мечется, как бы в предчувствии чего-то великого, что надо знать, понять, совершить, что мерещится ей в туманном будущем.
“Первое, – говорит Котляревский (см. его работу “М.Ю. Лермонтов”), – что мы должны отметить, говоря о тридцатых годах русской жизни, – это разнообразие и противоречивость во вкусах и взглядах общества. Никогда, быть может, в русском обществе не было такой чересполосицы мнений, такого сплетения самых разнообразных убеждений и стремлений. Сравнивая тридцатые годы с двадцатыми и затем с сороковыми, мы замечаем, что они в полном смысле слова эпоха переходная, не имеющая какого-либо господствующего “направления” в своих мыслях и поступках. Двадцатые годы, равно как и сороковые, имели известную определенную литературную и общественную программу, известный запас установившихся взглядов на вопросы высшего порядка. Сентиментально-оптимистическое мировоззрение двадцатых годов и философское общественно-гуманное сороковых годов были настоящими “течениями” мысли, охватившими в названные годы широкие круги общества. В тридцатых годах мы с такими течениями не встречаемся. Перед нами отдельные очень замкнутые кружки, иногда отдельные личности, все со своими собственными взглядами и вкусами, в большинстве случаев не установившимися. Все показывает нам, что как мысли, так и чувства общества находятся пока еще в брожении, что старые идеалы, какими жило общество, перестали соответствовать его новым потребностям, а эти новые потребности еще недостаточно ясны, чтобы воспитать в обществе новые определенные идеалы. Все общество настроено “романически”, то есть не удовлетворено настоящим и не имеет пока еще ясных видов на будущее. Стремление выбраться из этого тревожного и малоотрадного настроения сказывается очень ясно во всех передовых людях. Старики, чувствуя неприложимость своего прежнего мировоззрения к новому времени, либо со старческим упорством отстаивают свои старые взгляды и вкусы, как поступают, например, классики и сентименталисты, либо совсем перестают думать о настоящем, готовясь к достойной жизни в будущем, как, например, Жуковский; люди помоложе пытаются найти новую формулу житейской философии, которая осмыслила бы их существование и указала им новую дорогу; но они либо впадают в противоречие, как Пушкин, либо в корне подрывают свою собственную творческую силу, как Гоголь, либо, наконец, отдаются пассивной грусти, как Языков и Баратынский.