Да, за кулисами цирка, как и всюду вокруг, знали жестокий голод. Сказывался он и на конюшне. В антрактах по-прежнему можно было пройти на конюшню, но зачем? Стойла пустовали, даже лошадиный запах успел выветриться, и только маленький пони с облезлой шерстью и слезящимися глазами с надеждой озирался на входящих: не угостят ли морковью... Вскоре и пони исчез.
И все-таки цирк на Фонтанке продолжал жить, работать, давать представления. Самым удивительным было то, что лишь в первые мгновения зрители замечали изнуренность и исхудалость артистов. Стоило им, выйдя на манеж, приступить к работе, как чувство жалости сменялось чувством признательности, восхищения. Даже теперь артисты стремились в полной мере демонстрировать свое искусство. То и дело зал отзывался долгими хлопками. И еще гулким топотом ног, тем самым выказывая одобрение и одновременно хоть как-то обогреваясь.
Единственным иностранцем в той программе, что почти без перемен шла всю зиму, был, невесть какими судьбами застрявший в Петрограде, французский комик-куплетист Мильтон. Аккомпанируя себе на гармошке-концертино, он пел игривую песенку о девице Мари и ее любовных похождениях. Прежде песенка эта имела успех среди публики ресторанного пошиба. Здесь же, на цирковом манеже, у нынешнего зрителя она, казалось, не могла найти отклика, да и знанием французского языка зал не отличался. Однако же аплодировали и Мильтону. Потешно пританцовывая, он с особой лихостью — из руки в руку — перекидывал гармошку. И главное — поражал своим костюмом: фрак, матерчатая хризантема в петлице, шелковый цилиндр, белые гетры. «Глянь-ка, чего это у него на заду болтается?» — изумленно перешептывались в зале. Мало кому до того приходилось видеть фрачные фалды.
В середине зимы была объявлена пантомима «Мертвецы на пружинах» — и сразу стала собирать переполненный зал. Незадолго до того петроградскими чекистами была обезврежена шайка грабителей на одном из городских кладбищ. Облачась в белые саваны, став не то на ходули, не то на пружины, бандиты подстерегали жертву, приводили ее в панический ужас и обирали до последней нитки. Теперь, когда с дерзкой шайкой было покончено, каждый любопытствовал увидеть ее в цирке.
Отправившись на первое же представление, я с нетерпением ожидал начала пантомимы. Вот окончился антракт. Вот музыканты заняли места. Вот лампы зажглись... Увы, в тот же момент свет стал мигать, слабеть, а вскоре и вовсе погас. В кромешной тьме в полнейшем разочаровании зрители ждали десять, двадцать, тридцать минут. Наконец, с коптилкой в руках, на манеж вышел кто-то из артистов. Он объявил, что по не зависящим от цирка обстоятельствам пантомима не сможет состояться: электростанция прекратила подачу тока. Зал разразился возмущенными криками:
— Даешь мертвецов! Мертвецов показывай!
Долго не утихал этот шум, снова и снова захлестывая амфитеатр. И вдруг притих, перекрытый пронзительным, в два пальца свистом.
— А на кой нам эти мертвяки, братва? — обратился к залу уверенный и чуть насмешливый голос. — Мертвяки — это ж вчерашнее. Важнее то, что мы с вами дальше живем!
Аргумент, прозвучав с великолепной убежденностью, образумил многих. Стали подыматься с мест, на ощупь отыскивать выходы. И тут-то, когда малейшая надежда была уже потеряна, вдруг снова, и даже ярче обычного, вспыхнул свет. Со всех сторон послышались радостные возгласы. А в центральной ложе, в той, что прежде называлась «царской», многие увидели рослого матроса. Подбоченясь, в бушлате нараспашку, он стоял у самого барьера и добродушно оглядывал зал. Потом рассмеялся и махнул рукой: что ж, если такой поворот, не имею возражений против пантомимы.
Вскоре она началась. Однако те, кто пришел поглядеть на кладбищенских грабителей, смогли убедиться, что злободневность пантомимы совсем другого рода. Она и впрямь рассказывала о «мертвецах», но о других, о тех, что недавно наголову были разбиты под красным Питером. Без оглядки пришлось бежать и генералу Юденичу, и тем, кто двигался в его обозе, — помещикам, заводчикам, капиталистам. Этих-то «мертвецов» и высмеивала пантомима, находя в зале живой отклик. Иначе и быть не могло. Вероятно, каждый второй из нынешних зрителей в те дни с оружием в руках громил врага.
Вот на манеже появился сам Юденич — до невозможности кичливый, до пупа увешанный орденами, сбоку бренчащая сабля. Гневным ревом встретил зал белого вояку. Он еще пытался хорохориться, принимать напыщенные позы. Но не тут-то было. Плечистый мужчина, в кожанке, в краснозвездном шлеме, с винтовкой наперевес, твердой поступью шел навстречу генералу (мужчина этот чем-то напомнил мне того, что производил ночью обыск). Удар прикладом, удар штыком, и генерал плюхался наземь. Еще удар... Совершив каскадный прыжок, теряя штаны с лампасами, наутек пускался генерал Юденич, а зал сотнями и сотнями голосов улюлюкал ему вслед.
Выйдя из цирка на обледенелую улицу, я увидел в небе луну. В бездымном воздухе (заводы работали редко) зеленоватый лунный свет проникал далеко, все вокруг рисуя с удивительной отчетливостью. Посреди Аничкова моста я увидел искромсанный остов павшей лошади — жалкую поживу изголодавшихся питерцев. Потом, закинув голову, разглядел на небе созвездие, похожее на букву «у». И обещал себе запомнить это созвездие. И с ним вместе — этот вечер. И матроса в распахнутом бушлате. И бесславное бегство белого генерала. И гневный рев зала. И артистов — голодных, иззябших, и все-таки продолжающих радовать своим искусством.
Мать встретила меня на пороге.
— Ты неисправим! — воскликнула она. — Ну конечно же, но глазам вижу: опять пропадал в своем цирке! А к нам гость приехал. Твой дядя приехал из Новгорода!
И тут же я увидел дядю Васю, маминого брата. Шагнув навстречу, он приподнял меня и поцеловал в обе щеки.
— Так как же? Мы тут с мамой твоей предварительно переговорили... Согласен, чтобы я забрал тебя с собой?
НОВГОРОДСКАЯ ПОВЕСТЬ
Тетя спросила, кем я собираюсь стать, когда вырасту.
— Клоуном, — ответил я.
— Кем? Я не ослышалась? Клоуном?
Бедная тетя. Она была потрясена и даже утратила внятность речи. Конечно же, прежде чем гордо и непризнанно покинуть комнату, мне следовало ей объяснить, каким намереваюсь я стать клоуном. Самым веселым, находчивым, смелым. Таким, и только таким, как Анатолий Леонидович Дуров. Но я почему-то промолчал.
Зато Наташе и Пете, моим двоюродным сестре и брату, без умолку рассказывал о цирке. Особенно с того дня, когда во время прогулки обнаружил на базарной площади круглую постройку с остроконечной крышей.
— Что это?
— Цирк, — объяснил Петя. — Еще позапрошлым летом приезжал. Тогда и построили.
— А теперь?
— Не знаю. Давай поглядим.
Мы подошли к заколоченному входу. Ветер свистел в расщелинах крыши. Некрашеные доски успели потемнеть, раздаться. Внутри в полутьме виднелись поломанные скамьи, кучи мусора.
И все же, несмотря на эту неприглядность, я часто стал приходить на площадь. Петя и Наташа отговаривали: зачем идти, чего там интересного? Но я настаивал.
А потом, когда мы располагались у входа, начинал рассказывать о петроградском цирке. Не только рассказывать, но и изображать в лицах. Особенно мне удавался «таинственный египтянин» Бен-Али: он выступал у Чинизелли в том же сезоне, что и Дуров.
В белой высокой чалме, атласный халат до пят, Бен-Али выходил на середину манежа и низко кланялся, скрестив на груди смуглые руки. Приносили хрустальный сосуд с золотыми рыбками. Ловко вылавливая одну за другой, Бен-Али глотал трепещущих рыбок, а потом, по желанию публики, возвращал назад.
— Откуда? Из живота? — допытывалась Наташа: мы с Петей были однолетками, Наташа на два года младше.
— А то откуда же!
Иногда в наших прогулках принимала участие и мамзель Мари. Девушку взяли из сиротского приюта, готовившего гувернанток: тете хотелось, чтобы Петя и Наташа с малых лет учились французскому языку. До того ли стало теперь! И все же Мари прижилась в семье.