Оба стеснённо молчали, избегая смотреть друг другу в глаза. Максим догадывался, что Шилин не просто пришёл навестить знакомого и родича, какая-то иная, важная причина его привела.
– Эмилия сидит в чека, – сказал Шилин. – Какова её судьба – не знаю.
– В чека? – Максим отстранился, снял очки, лицом к лицу какое-то время всматривался в Шилина. Не верил, ибо не мог представить Милу преступницей. – Мила в чека? За что её взяли?
– Заложницей.
– Не понимаю. Что значит заложницей?
– Искали меня. И ищут. Не нашли – арестовали её.
– А вы… Почему вас ищут? – все так же в упор глядя на Шилина, спросил Максим. – За что?
– Есть за что. Я – не вы, служить в их наркомат не пойду. Я честный русский офицер и патриот. Я – русский, и этим сказано все. Большевизм и русский народ – враждующие стороны, они не примирятся. Их не породнишь.
– И что вы хотите? – Максим встал с дивана, подошёл к окну. Оттуда и продолжал разговор.
– Хочу, чтобы вы сходили на Лубянку и узнали о судьбе Милы. И чтобы, если она ещё жива, добились свидания с нею. Вот ради этого я и пришёл к вам.
Максим молчал и думал о Миле. Представились то далёкое лето на Волге и та Мила с глазами цвета тёмного мёда, маленькая чёрная подвижная жужелица… Волна давнишней радости и боли всколыхнулась в душе, и ему вдруг с отчаянной, неодолимой силой захотелось увидеть Милу, ту далёкую Милу… Словно забыв, что Шилин ждёт ответа, Максим принялся расхаживать по комнате, взволнованный, возбуждённый, – вот какова она, власть первой любви! Не успокаивал себя, а наоборот, бередил ту давнюю рану, которая сейчас, к его собственному удивлению, доставляла скорее радость, чем боль. И вот спустя столько лет ему опять выпадает возможность увидеться с Милой, а возможно, и помочь ей, облегчить её участь. Сорокин остановился перед Шилиным, сказал:
– Я сделаю все, что в моих силах.
Шилин встал, поблагодарил Максима.
– Как-никак мы родня, одного роду-племени, – слегка растроганно сказал он. – Завтра или послезавтра вечером я снова зайду.
И они распрощались.
Назавтра Максим Сорокин пошёл в чека. Мила действительно была там, находилась под следствием, а не в качестве заложницы. Разрешить свидание с нею должен был член коллегии ВЧК, и Сорокин зашёл к нему.
Член коллегии, худощавый, с чёрными кудряшками, молодой ещё человек, пригласил Сорокина сесть, указав на стул, стоявший рядом со столом, а сам тем временем что-то торопливо дописывал.
– Что вы хотели? – спросил наконец, кончив писать.
– Хочу, чтобы вы разрешили свидание с Эмилией Шилиной.
– А кем вы ей доводитесь?
– Дальний родственник. Да и ещё кое-кто из родни просит. – Последнее было сказано зря, тут же и пожалел об этом.
– Кто из родни? – Чекист вскинул голову, внимательно посмотрел на Сорокина чёрными пронизывающими глазами. – Кто именно, называйте!
– Из Тверской губернии приезжала тётка. У неё сейчас дети Шилиной, – сказал Сорокин. Тётка Анфиса Алексеевна в самом деле с неделю назад была в Москве.
– А о самом Шилине что вам известно?
– Ничего… Знал, что он штаб-ротмистр.
– Вы коммунист?
– Коммунист.
– Работаете у Луначарского?
– Да.
– В отделе культуры? – Расспросы члена коллегии напоминали допрос. – Так вот, товарищ Сорокин, ваша родственница Эмилия Шилина обвиняется вместе с её мужем штаб-ротмистром, скрывающимся от нас, в участии в контрреволюционной организации.
– А конкретно в чем её вина? Что она лично сделала?
– Конкретно? Ну, что там конкретно, мы ещё выясним. У неё дома была явка для членов группы.
– Я хотел бы её повидать.
– С какой целью?
– Не видел шестнадцать лет. Надо поговорить о судьбе детей.
– Ваш адрес?
Сорокин назвал адрес, и чекист записал. Постояв немного в раздумье, он резко крутнулся на высоких каблуках с медными подковками, наклонился к столу и стоя стал что-то писать.
– Вот разрешение, – протянул он Сорокину бумажку. – Встречайтесь с вашей родственницей. Время не ограничиваю.
Свидание состоялось в маленькой комнатке рядом с коридорным надзирателем. Это была комната для допросов. Тяжёлая грубая скамья – не поднимешь, стол такой же тяжёлый, только что полированный и покрытый лаком. Надзиратель, пожилой флегматичный латыш, мог со своего места видеть и слышать все, что происходит в камере.
Мила вошла, держа руки за спиной. Её привела женщина-надзирательница. Сорокин, сидевший за столом, встал навстречу, жестом предложил Миле сесть. Она села на скамью, руки на колени – так положено при допросах. Сорокина Мила не узнала, приняла его за нового следователя, вызвавшего её на очередной допрос. Мила переменилась – располнела, слегка оплыла, как говорят, обабилась. И все равно Сорокин узнал бы её и в толпе. Не беда, что мелкие морщинки густо собрались на шее и возле глаз, что лицо похудало и как бы заострилось, что ямочки на щеках и подбородке, когда-то так умилявшие его, почти сгладились. Разве что этот страх, навсегда, казалось, поселившийся в глубине её глаз. Да, пожалуй, исчез прежний цвет их – цвет тёмного мёда. Теперь другой: какой-то серо-зелёный, непривлекательный.
Усилием сдерживая волнение, Сорокин какое-то время разглядывал Милу молча, обречённо покорную, утратившую, видно, всякую надежду, и острый холодок сострадания подкатил к сердцу. Мила, возможно, тоже узнала бы Сорокина, если б присмотрелась внимательнее, но она только скользнула по нему рассеянным отчуждённым взглядом и теперь сидела, уставившись на свои худые руки, лежащие на коленях.
– Добрый день, – поздоровался Сорокин.
Мила рассеянно кивнула в ответ и лишь на короткий миг подняла на него глаза.
«Не узнаёт, – подумал Сорокин, и жалость ещё острее пронзила его. – Неужели и её имя попадёт в список осуждённых и его прочтут её дети, муж и он, Сорокин? И что ей сказать, чем помочь, как если не спасти, то хотя бы обнадёжить, вернуть веру в спасение?..»
– Здравствуй, Мила, – громче произнёс он.
На этот раз она взглянула на него внимательнее, дольше, вдруг распрямила спину, блеклые губы её с сухими, чуть заметными трещинками шевельнулись, приоткрылись, обнажив ровные белые зубы с двумя золотыми коронками, да так и остались приоткрытыми. Брови взлетели вверх.
– Максим? – прошептала она. – Боже, Максим, – повторила надорванно и вскочила, но тут же и села – помнила своё положение, враз обмякла, съёжилась на скамье, но глаз с Сорокина не спускала.
– Максим, – сказал он, встал, но, заметив, что ей, сидящей на низкой скамье, надо задирать голову, чтобы смотреть на него, высокого, сел.
– Вы здесь служите? – напряжённо шевельнулись её губы.
– Служу, но не здесь. Мне разрешили свидание.
– Что с моими детьми? – вскрикнула она и вся напряглась.
– Там же, в деревне. У Анфисы Алексеевны.
– Правда?
– Анфиса Алексеевна была здесь.
– Дай-то бог, дай-то бог, – вздохнула Мила с облегчением и перекрестилась.
«Она же спросит о муже», – оробел Сорокин. Он заметил, что латыш-надзиратель, хотя и делает вид, будто занят своим делом, в то же время внимательно прислушивается к их разговору. Поэтому они говорили тихо, только чтобы расслышать друг друга. Сорокин спросил, за что её арестовали.
– Не знаю, вот вам крест. Меня всего один раз допрашивали, ночью. Спросили, где муж, с кем приходил домой, с кем связан. Клянусь, ничего не знаю. Я его совсем мало видела. Не знала, и чем он занимался. Что за люди к нему приходили? Говорил, фронтовики, однополчане.
– Ну а вы сами помогали чем-нибудь тем фронтовикам?
– Я? – Глаза её застыли и смотрели на Сорокина подозрительно и даже враждебно. – Вам поручено меня допросить?
– Ну что вы, Мила… Эмилия Викторовна. Я просто хочу знать всю правду. Мы же родня. – Последние слова он произнёс нарочито громко, для надзирателя. – Если все обстоит так, как вы говорите, то… Словом, это не самое страшное. Уверен: разберутся, выпустят. Я буду ходатайствовать, чтобы разобрались.