Разорялись наследники, прожигавшие достояние, заработанное подвижничеством отцов и дедов, исчезали сословия, жившие чужими трудами, рушились государства, благоденствие которых создавалось рабами или крепостными. История учит: свободный труд на благо всех и каждого, именно в этом единстве, к сожалению, утопия. И скорее небо упадет на землю, чем эта утопия восторжествует как реальность, хотя именно она является Ковчегом спасения мира.
1.
Парадоксальна детская память. Нельзя понять, почему она сохраняет ничего не значащие события и мелкие происшествия и не хранит куда более важные, надолго определяющие последующую жизнь, например, день начала войны, который я совершенно не помню, хотя мне и было семь лет. И в то же время с фотографической точностью оставляет на своей короткой плёнке кадров выщербленные доски крыльца и щели между ними, куда завалился биток для игры в орёл-решку.
Довоенное время оставило у меня смутное ощущение праздника, исходящее от всего, что окружало меня: радостные лица людей, их весёлая суетливость, игры и купания в небольшой речушке, поездка на военной подводе в Спасск... Но это всего лишь ощущения, а не запомнившиеся подробности. В памяти остались два-три эпизода, и один из них связан с хлебом.
...Большой обеденный стол. За ним сидят отец с дедушкой, ещё трое взрослых и четверо или пятеро детей. Мама подаёт на стол большое блюдо с блинами, одну миску со сметаной, вторую – с растопленным сливочным маслом и третью – с мёдом. Каждому ставит бокалы под чай и тарелочки для блинов. Потом садится рядом с отцом. Никто не приступает к еде, пока дедушка не возьмёт первый блин. Однако он молчит и строго смотрит на мать. Немного выжидает и ворчливо говорит:
– А хлеб кто будет подавать? Полевик?
Мать весело отбивается:
– Помилуй, папа! Какой хлеб к блинам? Кто же его будет есть?
– А ты поставь! – не унимается дедушка. – Не твоё дело. Хлеб завсегда должен стоять на столе. Или мы звери какие? Лишь бы брюхо набить. От хлеба идёт лад и духовитость. Он, батюшка, всему остальному смысл придаёт. Бог на стене, а хлеб на столе.
Мать ставит в центр стола неразрезанный круглый хлеб и солонку и он возвышается над блинами и чашками с чаем. Дедушка берёт первый блин с блюда, кладёт себе на тарелку и ложкой, торчащей в сметане, переносит в центр блина белый, поблёскивающий матовым светом, кусочек облака.
И тогда все принимаются за чай с блинами. Хлеб никто не трогает, но поглядывают на него с почтительной нежностью. Разговор за столом как-то меняется, всё больше о чём-то важном...
Я не помню вкуса довоенного хлеба, но впоследствии не однажды слышал, что хлеб стал совсем не такой, как довоенный, и называли сорта хлеба – пшеничный, пеклеванный, тминный, ржаные пампушки, ситный и ещё, и ещё, названия которых я не запомнил. Хлеб военного времени, конечно, был другим и несравненно хуже, выпеченный наспех из теста, где муки было едва ли половина. А вторая часть была из добавок молотых круп, сухих трав, крапивы и Бог весть чего ещё. Но и после войны, спустя лет двадцать, можно было услышать:
– А вот до войны был хлеб! За версту доносился его духмяный запах.
И я подозреваю, что память людей хранила не столько вкус и запах довоенного хлеба, сколько его корневую сокровенность той одухотворённой жизни.
2.
С началом войны семьям военных предложили эвакуироваться, по возможности, в удалённые от границы области: ожидали нападения японцев. И мать с нами, тремя детьми, из которых я был старший, перебралась в родовые сибирские места, где жили бабушка, сёстры и братья матери и отца и другая родня, где могилы предков. Ачинск, Боготол, Назарово, Сарала, Тюхтет – сибирская глушь со своим особым жизненным укладом, традициями хозяйствования и своей судьбой.
Рассуждения о русской деревне, как о какой-то целостной категории России, поверхностны и зачастую ошибочны. В действительности не существует такого единого понятия, как русская деревня.
Она очень разная по своему укладу, старым и новым традициям, по корневым отличиям, по говору и, наконец, по тем землям и по тому климату, которые определяют цену хлеба насущного.
У русских деревень нет единого лица, нет общего промыслительного труда, каждая деревня, село или станица свой несёт крест. По-разному жили и по-разному складывались судьбы поморских посёлков и рязанских деревень, кубанских станиц и сибирских сёл. По-разному даже в пределах одной области. Нередко бывало, что голод разорял деревни одних областей, минуя или едва касаясь других. Коллективизация и военное лихолетье не обошли ни одну русскую деревню. Одни хлебнули полную чашу произвола и лиха, другие без потрясений прижились к новой форме общинного крестьянствования, не говоря уже о разделении на тыловые деревни и оккупированные или сожжённые в период войны.
...Сарала, куда мы приехали с Дальнего Востока, была посёлком, расположенным в таёжном распадке среди отрогов Саянских гор. Глухие, бездорожные места, где зимними ночами на улице появлялись волки, где снега заносили избы под самую стреху, где до ближайшего городка и одновременно станции было 50 км.
Коллективизация обошла поселок стороной. В Сарале не было коллективных хозяйств, хотя на личных подворьях держали и коров, и лошадей. Издревле люди здесь жили по неписаным общинным законам, занимаясь лесоповалом, звериным промыслом, заготовкой таёжных даров и извозом, нанимаясь обозами к предприимчивым людям для перевозки товаров и грузов. В 20-30-е годы вблизи Саралы открыли рудники и золотые прииски, и прекратился извоз. Общинное проживание приобрело ещё большую объединительную потребность, люди сообща строили дома, заготавливали сено на таёжных облысинах и дрова на долгие зимы. Война ещё больше сплотила людей.
Своего хлеба, испечённого в собственной пекарне, в посёлке не было. Его привозили и выдавали по карточкам, часто отоваривали мукой. Однако, на небольших, отвоёванных у гор и тайги участках сеяли ячмень и сдавали государству до последнего колоска, и только пятую часть разрешалось брать себе тем, кто их собирал после уборки комбайном.
Здесь, в Сарале, я впервые узнал цену второго хлеба – картофеля, который и определил на ближайшие лет десять достаток на столе и оправдал измождённые на картофельном поле руки.
Не помню, велик ли был наш огород между домом и горным склоном, но иногда мы с мамой, её сёстрами и соседями, помогавшими нам, накапывали по 40-60 мешков.
И при этом мать нещадно ругала за толстую кожуру при чистке картошки. Ни одной картофелине не давали пропасть: её сортировали и перебирали раза два за зиму, из порченой и гнилой делали крахмал, мелкая и очистки шли на корм корове, которую мы держали всю войну, и которую я доил, если мать задерживалась в школе.
Его Величество хлеб продолжал оставаться главенствующей ценностью, почти святыней, но картофель, спасительная картошка, достойна памятника за верную и долгую службу русскому народу, особенно в военные и первые послевоенные годы. Из неё делали множество блюд, и мне, помнится, как мать в моё десятилетие приготовила десять различных кушаний из картошки и больше на столе ничего не было.