Я долго стоял на мосту и смотрел на Ловать. Широкая она была здесь, в центре города, и чистая. Высокие деревья городского парка заслонили памятник Александру Матросову с Музеем комсомольской славы позади него. В парке карусель, чертово колесо, самолет-блоха и другие аттракционы, но и сейчас здесь пустынно и лишь на зеленых скамейках пламенеют опавшие листья. Листья и на узких песчаных дорожках, и на крыше карусели, и в Ловати. Рассеянный луч солнца мазнул меня по лицу, лихо прыгнул с моста в свинцовую воду, которая сразу помолодела и вроде бы быстрее заструилась вниз по течению, затем ощупал каждое в отдельности дерево в парке, отчего листья вспыхивали и тут же гасли. Большое багровое солнце тяжело нависло над крышами. Снизу его подпирали продолговатые синие тучи, а луч, которому осталось жить меньше часа, резвился, прыгал с дерева на дерево, выхватывая из зеленого сумрака то черный липовый ствол, то полосатую зебру на молчаливой карусели, то застопоренную на помосте голубую лодку качелей. Вот луч скользнул выше на крепостной вал и будто зажег гигантскую свечу, так ярко вспыхнул высокий гранитный конус — памятник латышским воинам, павшим при освобождении города.
В парк я не пошел, меня неудержимо потянуло на Дятлинку. Отсюда, с моста, я тщетно пытался среди могучих деревьев рассмотреть старый дом, где жила моя Рысь… Дятлинка тоже изменилась. Канатного висячего моста, который протянулся с берега на Дятлинку, не было. Там раскинулся городской пляж с грибками, волейбольной площадкой. Висячего моста не было, зато были деревянные клади. По этим кладям я и перешел на остров. Доски подо мной прогибались и смачно шлепали по воде.
Дома, где жила Рысь, конечно, не было. На этом месте стоял белый коттедж спасательной станции, хотя кого здесь нужно было спасать, я не понимал, и в прежние-то времена в этом месте Ловать можно было вброд перейти. А вот и старая, наклонившаяся к воде липа. Вон на том суку притаилась с удочкой Рысь в тельняшке, а я сидел на замшелом с одной стороны камне и не подозревал, что как раз надо мной расположилась моя судьба…
Солнце исчезло за крышами, ранние осенние сумерки сгустились под деревьями и порыжевшими кустами. По бетонному мосту проносились машины, а здесь, на Дятлинке, было тихо, как на кладбище. Бродя по острому, я насчитал с десяток старых довоенных домов. Наверное, это последние деревянные дома, сохранившиеся в центре. А вот дом Рыси не уцелел. Правда, он и тогда-то был дряхлым и неказистым, — наверное, поэтому его и снесли в первую очередь. Интересно, жива тетка Рыси? Та самая здоровенная женщина, что приносила домой своих кавалеров под мышкой? Я стал вспоминать фамилию этой тетки, но так и не вспомнил. К ужасу своему, я не смог вспомнить и фамилии Рыси… Вот она наша мальчишеская беспечность! Достаточно знать имя девушки, а фамилия не обязательна. Рысь звали Диной, а вот фамилию ее не знал. Да и по имени-то я ее тогда редко звал. Рысь, Рысь… Где она сейчас, Рысь? Бороздит океанские просторы? Или стала примерной домохозяйкой, сидит дома и ждет из плавания своего мужа — военного моряка? Да нет, на нее это не похоже. Рысь не будет сидеть дома и кого-то ждать… И снова я упрекнул себя — уж в который раз! — за свое мальчишество: мог бы проглотить свою детскую обиду и поразмыслить, почему Рысь ничего не написала? Почему она так поступила? Значит, были для этого очень веские причины. Рысь — не такой человек, чтобы вот так просто уехать и перечеркнуть все, что было между нами… Это сейчас я так рассуждаю, а тогда ревность и злость душили меня. Просыпаясь утром, я приказывал себе не думать о Рыси… И я старался не думать, а ночью во сне Рысь сама приходила ко мне, и мы вели с ней долгие печальные разговоры, которые утром я никак не мог вспомнить…
В приемной я назвал свою фамилию и сказал, что хотел бы побеседовать с первым секретарем. Это была формальность: в городской комитет партии сообщили о моем приезде. Невысокая моложавая женщина с приветливым лицом сообщила, что первый секретарь уехал в Псков на бюро обкома партии, а меня примет второй секретарь.
Если бы я был повнимательнее, то наверняка бросил бы взгляд на дверь, где висела табличка с фамилией секретаря горкома, но я этого не сделал, поэтому, когда вошел в светлый, хорошо обставленный квадратный кабинет и увидел секретаря горкома за письменным столом, мои глаза полезли на лоб, а рот, совсем как в детстве, изумленно раскрылся…
С кресла с юношеской проворностью вскочил плотный широкоплечий человек с лицом, будто высеченным из бронзы, и серебряной головой и, распахнув руки, медведем пошел на меня.
— Максим! — рявкнул он. — Черт тебя побери, Максим Бобцов!
— Кольк… Николай! — ахнул я, и в следующее мгновение мы стали сжимать друг друга в объятиях, хлопать по спине и плечам, хохотать, как одержимые, придирчиво рассматривать друг друга, тыкать пальцами в животы, проверяя, кто уже успел отрастить брюшко.
Это был Николай Бутафоров. Сильно изменившийся, постаревший и почти седой, но его проницательные серые глаза, как и раньше, живо светились, а улыбка была обаятельной и молодой.
— Ты совсем молодой, чертяка! — с завистью говорил он, усаживая меня на кожаный диван и сам садясь рядом, — я понял: ему неудобно было со старым другом разговаривать сидя за большим письменным столом, который всегда служит барьером между людьми. — Худощавый, на брюхо и намека нет, ни одного седого волоса… Наверное, не пьешь, не куришь и женщин не любишь?
Я, улыбаясь, смотрел на него: Николай Бутафоров! Мой напарник на строительстве техникума… Сколько потов он тогда с меня согнал! Последние три года, что я учился в техникуме, мы крепко сдружились с ним. Ездили вместе на мотоцикле рыбачить, летом спали у него на сеновале, вместе увлекались фотографией…
— Кто бы мог подумать, что из тебя получится директор крупнейшего завода! — говорил Николай. — Вроде бы смолоду ты никакими особыми талантами не отличался…
— Я тоже считал, что твой конек — это кирпичи класть на стену, — отпарировал я.
— Мы ведь хотели директором поставить своего, местного человека… Так в министерстве заупрямились: завод сложный, кругом автоматика. Мы пришлем своего, опытного, талантливого работника — и называют твою фамилию… Ей-богу, я подумал, что это просто твой однофамилец… Могло ли мне в голову прийти, что Максим Бобцов — мой однокашник, мечтатель и лирик — стал крупным организатором?
— Какой я буду организатор, это еще неизвестно, — заметил я. — А вот лириком остался — это точно. Вместо того, чтобы сразу — на завод, я весь день шлялся по городу…
— И даже не зашел первым делом представиться начальству…
— Это какой-то рок! — в притворном ужасе воскликнул я. — Через двадцать лет я снова попадаю под твое начало! Бежать, бежать мз этого города!..
— Разве я был плохим начальником? — улыбнулся Николай. — Кто тебя в техникуме спас от справедливого возмездия, когда ты впутался в какую-то аферу?
— Спаси меня еще раз, — сказал я, вспомнив, что с утра крошки во рту не было. — Умираю с голоду… Хотя бы чашку чая и бутерброд.
— Теперь понятно, почему ты такой молодой! — загремел Бутафоров — голос у него и раньше был басистый, а сейчас еще больше огрубел. — Вместо водки гоняешь чаи?! — Он снял трубку и пророкотал: — Машенька, накрой-ка стол… Встретил, встретил… Где он был? От меня весь день прятался… На Дятлинке загорал… Сейчас тебе привезу этого красавца!
Он повесил трубку и весело посмотрел на меня.
— Женка ждет! Коньяк в холодильнике…
— А это ты зря, — сказал я.
— И вправду не пьешь? — удивился Николай.
— Я говорю, зря коньяк ставишь в холодильник, — улыбнулся я. — Сухое вино, шампанское, водку — это другое дело, а холодный коньяк теряет свои вкусовые качества…
— Гляди, какой специалист! — подивился Николай и подозрительно покосился на меня. — А ты, часом, браток, не того… не увлекаешься?
— Ишь тебя бросает из одной крайности в другую… — рассмеялся я. — А что, если, допустим, я зашибаю, на бюро обсудишь?