В берлинском сборнике есть стихи, посвященные России. Они сами по себе не плохи… Но характерно, что мы к ним заранее, а priori относимся с недоверием, безошибочно предчувствуя какую-то пропасть между нашим теперешним «чувством России» и тем, что в стихах может быть передано. Я пишу «безошибочно» потому, что предчувствие, действительно, никогда не обманывает: в стихотворных мотивах о России, во всех обращениях к ней, или воспоминаниях, – фальшь и нестерпимая слащавость ощущаются неизменно. Мы инстинктивно знаем, что сейчас стихов о России не может быть. Но не это ли убедительнее всего свидетельствует о летаргическом сне, охватившем поэзию? Не в России же дело. Уж о чем бы, кажется, и «пропеть» современному поэту, как не о России, что, кроме нее и нашей памяти о ней, дало бы ему возможность «ударить по сердцам с неведомою силой»? Но нет слов и нет ритма. Нет стиля. Любители покушений с негодными средствами упражняются время от времени в своем любимом занятии, а другие молчат.

Выделю, все-таки, вне связи с общей темой этой статьи, из числа берлинских поэтов одного – Н. Белоцветова. В его стихах слышится музыка, отсутствующая у других авторов «Рощи», может быть, и более искусных. Со всеми оговорками, это, все-таки, какое-то дополнение и добавление к настоящей русской поэзии («вклад в сокровищницу», как принято выражаться, – хоть и крошечный вклад), а не просто строфы, в ней бесследно и бесцельно растворяющиеся.

Стихотворный отдел «Чисел» более полон, да и составлен более тщательно, чем в каком-либо другом журнале за время существования эмиграции. Приверженность к стихам отчасти дает «Числам» их своеобразный облик… Поэзию здесь не только допускают, как во всех или почти всех иных изданиях, – ее поощряют, ценят, насаждают. К ней в «Числах» крайне внимательны. Поэтому, особенно интересно прочесть стихи, помещенные в журнале: это не случайное собрание случайных авторов, а процеженный отбор их, без пристрастия к «именам».

Как ни интересно чтение, оно на радостные, оптимистические мысли тоже не настраивает.

Один старший «дореволюционный» поэт в новом номере «Чисел» – Н.Оцуп. Его шесть стихотворений были, кажется, сразу всеми признаны прекрасными, – и я это мнение вполне разделяю, особенно относительно последнего стихотворения. Но какие это «трудные» стихи! Как, по-видимому, мучительно было их возникновение! Вот уж где все обескровлено, вот где критическое ясновидение мастера все разъело, как серная кислота… Нечего продолжать, нечему радоваться: слишком много ясности. Все слова – будто последние, «поздне-римские», стерилизованные. Поэт доводит откровенность до того, что сознается, – у него одно только желание:

в кровать
И спать, и спать, подольше спать.

Ищут «новых путей» те, кто литературно моложе Оцупа: Бакунина с убедительностью скорее жизненной, нежели словесной, Поплавский, всегда талантливый, но слишком словоохотливый для того, чтобы дать своему таланту отстояться и окрепнуть, Холчев, не совсем отчетливо понимающий разницу между великим «народным» искусством и лубком, наконец, Червинская, остроумно перекладывающая в рифмованные строчки какие-то свои полусны, получувства, полудогадки.

Все это, повторяю, очень интересно (точнее, может быть, любопытно). «Числа» хорошо делают, что отстаивают поэзию от равнодушия или нападок. Хорошо вообще плыть «против течения», – а здесь, в прошлом, такие «вершины, такое сияние!»

Но есть, все-таки, разница между культом былого и творчеством. Невольно вспоминается: «предоставьте мертвым»… Только здесь, в области слова, отказ не так страшен, выбор не так резок: поэзия не умерла, она спит. Не нужно лишь тормошить ее во время отдыха – надо уметь ждать. Она проснется.

<«ЖИЗНЬ КЛИМА САМГИНА» М.ГОРЬКОГО >

Странная судьба у нового, огромного романа Максима Горького — «Жизнь Клима Самгина». По единодушному признанию всех пишущих в советских газетах, начиная с Луначарского и кончая каким-нибудь «кружковцем-колхозником», — это одно из величайших произведений мировой лите­ратуры. Его долго сравнивали с «Войной и миром». Но этого показалось недостаточно: недавно «Жизнь Клима Самгина» назвали «нашей Илиадой»… Автор — новый Гомер — на вершине славы. Критики перед ним раболепствуют. Казалось бы, десятки и сотни статей о «Климе Самгине» должны заполнить московские журналы. Но, к явному смущению самих московских литераторов, статей нет почти совсем. Попадаются только восторженные восклицания и ахания с обещанием дать в ближайшее время разбор горьковского шедевра. Но обещания остаются обещаниями.

На одном из последних литературных совещаний в Москве было сделано предположение, что, очевидно, «Клим Самгин» нашим критикам «не по зубам». Слишком, мол, глубоко, слишком величественно и необыкновенно. Критики нашли, что лучше оставить эту обидную для них догадку без ответа, чем пускаться в рискованную авантюру истолкования гениальной, сложной эпопеи. Осторожнее промолчать, подождать пока выскажутся другие. В результате, появляются подробные и кропотливые статьи о всех третьестепенных беллетристах, а о Горьком и «Климе Самгине», кроме коротких однообразных комментариев, – ни полслова.

Не думаю, чтобы комплименты были вполне искренни. Не думаю, чтобы комплименты были вполне искренни. «Жизнь Клима Самгина», несомненно, крупнейшее произведение Максима Горького, — но крупнейшее только по размерам, а не по достоинствам. Роман прежде всего необычайно тяжел, монотонен, сбивчив и… скучен. Оценка может показаться излишне субъективной: что одному скучно, то другому интересно! Но в данном случае мнения едва ли разойдутся. «Жизнь Клима Самгина» скучна не столько по материалу или теме, сколько по манере изложения: бесконечный, медленный поток лиц, разговоров, событий и картин, без всякого развития и, в сущности, даже без фабулы… Такой поток — «le roman fleuve» — мог бы оказаться увлекателен, если бы передавал и отражал величавое, широкое, бездумное течение жизни. Но, увы, Горький не Толстой, не Бальзак, даже не Золя. Дыхания у него на «роман-реку» не хватает. В «Климе Самгине» встречается множество удачнейших, живых и очень ярких эпизодов, но в целое они будто «вкраплены» для развлечения читателя и тягучую ткань романа лишь иллюстрируют, как вставные картинки, с ней не сливаясь. Да и количество персонажей в романе таково, что их под конец становится трудновато помнить. Очерчены они, большей частью, искусно… однако все же не так метко, не так своеобразно и неповторимо, чтобы в нескольких строчках дан был весь человек. Не так, как в «Войне и мире», одним словом! И по мере того как появляются все новые и новые люди, каждый образ заслоняется другим, — и приблизительно к третьему тому остается в памяти лишь толпа призраков, то возникающих из небытия, то вновь в него возвращающихся. Горький — не романист, он мастер коротких, беглых зарисовок, перворазрядный «очеркист», если воспользоваться модным сейчас советским словечком. Никогда это не было так ясно, как при чтении «Жизни Клима Самгина».

Повествование начинается с рождения героя, в середине семидесятых годов. Автор сразу вводит нас вереду революционной интеллигенции — и чем далее «Жизнь» читаешь, тем больше убеждаешься, что книга эта и есть, по замыслу автора, некая «история русского интеллигента». В центре — образ Клима. Но тип этот вовсе не так значителен или характерен, чтобы возбудить чисто психологический интерес к себе… Горького он интересует, по-видимому, исторически, и так как один тип не может исчерпать всей сложности понятия «интеллигент», то Горький окружает его несметным количеством образов дополнительных.

К Климу автор относится отрицательно. Иногда отношение авторов к героям бывает не ясно, но здесь сомнений быть не может: Горький судит Клима Самгина и судит его сурово. Поскольку суд этот ограничен лично Климом, — т.е. его индивидуальным, а не собирательным образом, — точка зрения автора будет разделена всяким беспристрастным читателем. Клим — человек отталкивающий. Он не глуп, не бездарен, не имеет особо заметных пороков, — но это какой-то слизняк, а не человек. С детства он думает только о себе, за каждой мыслью своей следит, каждое ощущение взвешивает и проверяет. Всему, что как-либо его касается или от него исходит, Клим придает необычайное значение. Он боится жить, потому что жизнь требует страсти, смелости, а порой и жертвы. Он склонен был бы только иронически и высокомерно наблюдать за людьми и их борьбой, — но его затягивает «водоворот», а сил из водоворота выбраться у Клима Самгина нет. Поэтому он оказывается революционером без всякой охоты к тому. В качестве марксиста он ведет споры с народниками, — впрочем, не столько спорит, сколько «отделывается» презрительными замечаниями вроде «старо!» или «плоско!», — принимает участие в демонстрациях, ходит на митинги, даже исполняет опасные партийные поручения. Когда его спрашивают, каковы его взгляды, Клим отвечает: «социал-демократ». Иногда он даже причисляет себя к большевикам. Но, по существу, Климу Самгину все все равно: если он «работает» на революцию, то потому, во-первых, что его «закрутило», а, во-вторых, потому что это тешит его самолюбие. А Клим Самгин очень самолюбив. Приятно недельки две посидеть в тюрьме и потом прослыть героем. В глубине души Клим глубоко презирает всех, кто его окружает. Он хотел бы только покоя. Но «он привык к мыслям о революции, как привыкают к затяжным дождям», «он чувствует себя рекрутом, который неизбежно должен отбывать воинскую повинность». Притом он мелочно завистлив и одержим духом противоречия: случается, его потянет к «декадентам», — но там лишь только услышит он себе что-либо родственное, как сейчас же пожимает плечами. «Старо!», «плоско!». Климу обидно услышать от кого бы то ни было мысли, которые мог бы высказать и он сам: ему кажется, что его обокрали…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: