Конечно, пришлось пообещать. Следовало заметить, что этот моряк возник именно в тот день, когда он впервые решил окончательно порвать с Ликой.
Обед у старшего брата вызывал нехорошие предчувствия. Идти к нему — это идти в клетку человекообразной обезьяны, отказывающейся стать человеком и дико ревущей о преимуществах обезьяньей жизни. Они братья и выросли в одном логове, и сам он был маленькой обезьяной, но никогда бы не мог, как Александр, будучи уже студентом, одетым в приличный сюртук, в цилиндре, догнать на улице пожилую даму и рыгнуть ей в лицо.
Уже тогда старший брат, знающий всё от Канта до публичного дома, вызывал сомнения, и в первой своей злосчастной пьесе, разрабатывая Платонова, он кое-что брал от Сашечки и от человека, которым должен был стать великовозрастный студент, числящийся в университете седьмой год, но посещающий в основном не лекции, а трактиры в качестве прихлебателя богатых балбесов.
Отдавая ему на суд пьесу, волновался не только как начинающий гений, но и как автор карикатуры на брата. Сашечка себя не узнал и вообще вряд ли что-нибудь понял в своём непросыхающем состоянии. Наверное, и не читал, а полистал, остановился на двух-трёх страницах и, убеждённый в своём глубоком понимании литературы, дал категорическую оценку: «Непростительная, хотя и невинная ложь». Его, так сказать, рецензия содержалась в письме из Москвы, и по тону письма легко представлялась пьяная чванливая обезьяна с отвисшей мокрой губой. Особенно обидело высокомерное презрение мудрого старшего к недалёкому младшему: «Если ты захочешь, я когда-нибудь напишу тебе о твоей драме посерьёзнее и посильнее». Сейчас, мол, некогда — время шнапстринкен.
Этому всегда время. Пришёл к обеду, а в квартире Александра уже клубился невидимый горячий дымок. Хозяин пребывал в первоначальной стадии, когда мир прекрасен и прозрачен и он всё в мире понимает и лукаво, пока ещё почти добродушно, посмеивается над непонимающими, а ты видишь перед собой нелепую физиологическую улыбку, сумасшедший блеск в глазах и слышишь непонятные намёки непонятно на что. Встретил восклицаниями, выражающими вроде бы искреннее восхищение рассказом «Гусев», но сопровождающимися подмигиванием и многозначительным понижением голоса.
— О, гейним! — выкрикивал Александр. — Твой рассказ достоин лучшего, чем наша гнусная газета. Все говорят о тебе и о твоём «Гусеве». Даже больше о тебе. Понял? — И подмигивал. — Никто не знает, кто такой Гусев. Никто не знает, что рассказ назван в мою честь.
— Ты же назвал сына Антоном. Знал, что обижусь, если назовёшь Шекспиром. Где он? Показывай крестника.
— Наташка! Представляй детей великому брату моему. Она их блюдёт как своих. Понял? Блюдёт. Скоро у нас будет свой законный. Будет? — И хлопал по животу Наташу и вновь хитро подмигивал. — Если старший брат взялся, то будет отчётливый результат.
Наташа покорно и печально улыбалась, и мудрые бездонно-чёрные глаза её просили спокойно снести пьяные намёки мужа на далёкое прошлое, когда студент Антон приходил к ней ночевать, спасаясь от семейной тесноты. Минуло почти десять лет, и самая живая его подружка превратилась в молчаливую пожилую женщину с измождённым, заострённым книзу лицом. Чужих детей она действительно содержала как родных, наверное, не хуже, чем это делала бы покойница мать. Оба мальчика подстрижены, одеты в чистое, научены, как обращаться с гостем, и даже его пятилетний крестник уже знает азбуку.
Лучшее, что можно было бы сделать — это отдать подарки и уйти, но стол накрыт, и Наташу не хотелось обижать.
— О, гейним! — продолжал Александр. — Ты такой великий, что мне стыдно носить фамилию Чехов. Я бы лучше назвался Задницыным, или Промежницыным, или...
— Александр! Тебя слушают дети.
— Извини, о брате. Уснух спах, восстах не выспахся. А мальчишек я воспитываю без ханжества. Они у меня всё называют своими именами. Это наша великая лживая литература лицемерит: чудное мгновенье, тургеневские женщины. Сам твой любимый Тургенев этих женщин драл как хотел... Хорошо, не буду. Давай царапнем по рюмахе, как наш Коля говаривал. Пообедаем отчётливо. Я для тебя нашёл самую дорогую хавьяшку...
К следующей стадии Сашечка перешёл уже в самом начале обеда.
— И я, ничтожнейший, приготовил тебе подарок, о великий брате. Ода, посвящённая путешествующему на Сахалин. Слушай:
Нет. Это не я. Это твой друг великий критик Буренин. Почему все великие критики на «Б»? Белинский, Буренин, Суворин...
— Почему Суворин? — удивилась Наташа. — Он не на «Б», и он писатель.
— Потому что б...! — Брат перешёл почти на крик.
— Саша! — взвизгнула жена.
— И ты б...!
Наталья в слезах выбежала из-за стола, детей отправили раньше, и весь запас обезьяньей энергии пришлось принять на себя. Брат, как пьяный лакей, проклинающий хозяина, выкрикивал, что жидомора Суворина ненавидит вся Россия, кроме его гениального братца Антона, готового на всё за лишний гонорарчик.
— И никакой ты не талант, — всё более зверел Александр. — Ты посредственный беллетрист, жалкий подражатель Тургенева. Тот писал романы, а у тебя кишка тонка. Мопассан рассказы пишет лучше твоих, и романы у него блестящие. «Жизнь»! Это же великая вещь! Тебя печатают, потому что ты всегда сидишь в заднице у редакторов. И на Сахалин поехал, чтобы прославиться, чтобы печатали, как великого благотворителя, народного защитника, но тебя раскусили. Настоящая интеллигенция тебя презирает. Владимир Соловьёв не прислал тебе на подпись воззвание в защиту евреев. Больше ста человек подписали. Лучшие люди России: Толстой, Короленко, Тимирязев, Герье, Столетов... Тебя не пригласили, потому что ты в суворинской банде. Весь Петербург знает, зачем ты сюда приехал, — на дочке Плещеева хочешь жениться. Миллион в приданое мечтаешь заполучить. Твои лучшие друзья по всему городу об этом болтают — Щегловы, ежовы. Да они тебе и не друзья — с ними ты общаешься, потому что они тебя в глаза хвалят. И Суворин тебе не друг. Раньше Лейкин был другом[31] — теперь ты называешь его литературной белужиной. И Суворина предашь, как Лейкина, когда найдёшь других покровителей. Либералы станут тебя печатать — будешь Лаврову и Гольцеву лизать[32], как сейчас Суворину. Я талантливее тебя! Могу написать такой рассказ, что ты после него вообще бросишь литературу. Только я хочу жить, а не гнить над бумагой. У меня жена, дети, ещё будет один. Я из него настоящего гения выращу. А ты зачем живёшь? Всех девиц, Марьиных подруг, перепортил, а жениться боишься. Думаешь, я не знаю, что и Наташку ты ....? Не посмотрел, что еврейка — она ж в редакции секретарствовала, помогала рассказики в журнале печатать. И сейчас какую-то смазливую девицу обхаживаешь — Бибиков рассказывал, красавица. Почему же на ней не женишься? Женитьба — шаг серьёзный, да? Будет мешать сочинять рассказики? Ты и выпить боишься, и погулять по-человечески, отчётливо. Давишь в себе всё. Высох, кашляешь. Помнишь, Лесков сказал, что ты умрёшь раньше меня? Так и случится, если не перестанешь себя мучить из-за рассказиков... Вот я отчётливо живу. Руси веселие есть пити. Пиво — национальное состояние... расстояние... достояние. Вот. Беру это достояние и прихожу в состояние...
Если ты настоящий художник, то понимаешь людей лучше, чем другие. И себя понимаешь так же хорошо, но себя понимать страшно, и ты скрываешь свою сущность от себя самого. Лишь в редкие минуты истины, высокой и холодной, как осеннее небо, говоришь о себе с горькой смелостью признания. И он сказал не столько пьяному брату, сколько себе:
31
Раньше Лейкин был другом... — Лейкин Николай Александрович (1841 — 1906) издавал юмористический журнал «Осколки» (выходил с 1882 по 1905 год), где в период раннего творчества печатался Чехов. Сам Лейкин также был автором юмористических произведений — рассказов, повестей и романов, — в которых он живописал нравы купечества.
32
...будешь Лаврову... лизать. — Лавров Пётр Лаврович (1823—1900), один из идеологов революционного народничества. Опубликовал «Исторические письма», пользовавшиеся большой популярностью среди радикально настроенной молодёжи. Редактировал журналы «Вперёд» и «Вестник народной воли».