Маша брала последние бурные аккорды, Лика, запрокинув голову — кудри упали ниже пояса, — невыносимо долго и печально держала последнюю высокую ноту:
— «Всё! Всё! Всё о тебе-е!..»
Последний аккорд, и в ответ ударила соловьиная трель, исполненная с насмешливым превосходством гения над талантом. Аплодировали обоим.
Вышли с ней в прохладную ночь, и он надолго закашлялся, то ли от ночной сырости, то ли предвидя неприятный разговор.
— Я начала курить, — сказала Лика. — Хочу тоже кашлять. Может быть, это сделает меня ближе к вам.
— Ку... курите, — сказал он, задыхаясь в кашле.
— Нет. С вами я не буду. Конечно, смешно надеяться, но вдруг вы захотите меня поцеловать.
— Скорее я захочу вас ещё раз высечь, — ответил он, откашлявшись, — если вы не бросите курить. И теперь подниму юбку.
Они вошли в липовую аллею. В другом её конце различались две фигуры: маленькая светлая прильнула к высокой тёмной.
— Это Миша и Мамуна. Не будем, Лика, им мешать. Вы не замёрзли?
— С вами замёрзнешь и в Африке, но меня согревает злость. Зачем вы это сделали?
— Если не замёрзли, давайте сядем. Эта скамейка очень прочная — мы предполагали, что здесь будет отдыхать одна знакомая переводчица с немецкого.
— На этот раз вы не отделаетесь идиотскими шуточками, тем более что они меня больше не трогают. Зачем вы это сделали?
Её большие глаза бледно светились в ночи. Когда-то она задавала ему подобное «зачем», пытаясь понять мужчину, уезжающего на Сахалин от юной чистой девушки, влюблённой в него. Тогда в её голосе звучали слеза и стыдливая просьба. Теперь — знающее себе цену извечное превосходство женской природной мудрости над мужской тщеславной суетностью и усталое сочувствие матери-природы к одному из беспокойных заблудших сыновей, пытающемуся её перехитрить.
— Зачем, Антон Павлович? И ещё письмо Левитану написали. Вы ведь знаете, писать ему всё равно что писать Софье Петровне, а она вам этого никогда не простит.
— Чего «этого»?
— Будто не понимаете.
— Мне говорили, что она увидела себя в «Попрыгунье». Обычная психопатия пожилой дамы. Ей же больше сорока, но очень хочется быть молодой. Вот она и представила себя моей героиней, которой двадцать.
— Двадцать два, как мне, — поправила Лика. — А Дымову — тридцать один, как одному моему знакомому беллетристу.
— Он уже успел на год постареть.
— По-моему, он постарел на сто лет.
— Любовь читателей и особенно читательниц весьма этому способствует. Они очень тонко замечают, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых. Старая и жалкая шутка! Но, видно, Русь так уж сотворена, что всё в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрёка в покушении на оскорбление личности.
Совсем близко, чуть ли не над их головами, вновь защёлкал соловей так громко и гулко, словно хотел о чём-то предупредить или что-то напомнить. Наверное, Лике напомнил, что она должна делать.
— Пойдёмте, — сказала она, понизив голос, будто намекая на нечто интимное, и взяла его за руки.
Её ладони были тёплые и мягкие, как у очень близкого человека. Обычно он сам вёл женщин к любви, увлекал, уговаривал, успокаивал, а Лика теперь неприятно раздражала своим уверенным превосходством взрослого над расшалившимся подростком: поиграли, мол, и хватит. Как всякая молодая красивая женщина, она сознавала свою власть над мужчиной, которому нужна, и, как всякая женщина, ошибалась, не понимая, что власть эта эфемерна и кончается после первых любовных ласк.
— Боюсь проницательных читательниц.
— Вы блестяще высказались о них. То есть о нас. Кажется, в доме уже спят. А на веранде свечи.
— Вы считаете, что это моё высказывание?
— Не знаю. Услышала от вас. И Миши с Мамуной не видно.
— Там же он ещё написал, что читатели обычно не читают предисловий. Читайте предисловия, Мелита.
— Антон Павлович, почему вы всегда всё портите? Вместо того, чтобы... Начинаете издеваться или поучать.
На веранде, в свете свечей, показавшемся ярким после темноты сада, всё переменилось — исчезла тайна ночи, он увидел усталое обиженное лицо Лики и сказал:
— Меня удивило, что вы не читали предисловие к «Герою нашего времени».
— Ах, вот кто автор! Это он оправдывался перед Мартыновым, как вы теперь перед Левитаном. Вы же, кроме предисловий, наверное, читаете ещё и «Новое время» и, конечно, не пропустили статью Висковатого к прошлогоднему юбилею. Помните?
Он читал эту статью за богимовским широким подоконником, а рядом с газетой лежало письмо Левитана, где тот упоминал о неких любовных подвигах. Висковатов излагал версию о том, что тайной причиной дуэли была месть Мартынова за сестру Наталью, которую поэт скомпрометировал, как Печорин княжну Мэри. Будто бы и «Тамань» — образец прекрасной русской прозы — Лермонтов написал, чтобы убедить Мартынова в истинности пропажи багажа с письмами его родных к нему, в то время как сам вскрыл и прочитал эти письма, проникнув в семейные секреты Мартыновых.
— Вы мне льстите, канталупка, сравнивая с автором великого романа.
— Маша, наверное, меня заждалась — будет рассказывать мне о своём романе со Смагиным. Спокойной ночи, Антон Павлович. Да. Я не хотела вам говорить, но если вы вспомнили Лермонтова, то получайте: Исаак хотел вызвать вас на дуэль. Спокойной ночи. До завтра.
И поспешила уйти, будто опасалась, что он её остановит. Опять всё происходит не так. Может быть, из-за того, что ему весь вечер хотелось курить, но он теперь разрешал себе перед сном лишь одну сигару или хорошую папиросу и почти всегда выдерживал режим. Наконец можно было закурить, и он сидел на веранде, глядя в ночь, пуская дым и представляя невероятные картины дуэли с Левитаном.
Поднялся, по обыкновению, на рассвете и сел за рукопись повести о социалисте. Герой раздумывал о женщине, полюбившей недостойного, и вообще о женской любви:
«...и я, закрыв глаза, думал: какая она великолепная женщина! Как она любит! Даже ненужные вещи собирают теперь по дворам и продают их с благотворительной целью, и битое стекло считается хорошим товаром, но такая драгоценность, такая редкость, как любовь изящной, молодой, неглупой и порядочной женщины, пропадает совершенно даром. Один старинный социолог смотрел на всякую дурную страсть, как на силу, которую при уменье можно направить к добру, а у нас и благородная, красивая страсть зарождается и потом вымирает как бессилие, никуда не направленная, не понятая или опошленная. Почему это?»
Лика спала в комнате Маши, и он знал, что, засыпая, думала о нём. И её любовь пропадает совершенно даром.
На верхушках яблонь вспыхнули блестки, листва покрылась позолотой. Он отложил рукопись, вышел в коридор, тихонько постучал в дверь Машиной комнаты. Лика словно ждала его — дверь приоткрылась, и он увидел её стыдливо-радостную улыбку, растрёпанные кудри, складки белой сорочки, распахнутой на груди... Бледно-розовый сосочек на мгновение врезался в глаза и исчез под шёлком одеяния.
— Я сейчас, — прошептала она.
Шли полем, и их длинные тени колыхались на густой спелой зелени, местами уже прихваченной засушливой блёклостью, перекатывались через лиловые кисти иван-чая, расплывались на метёлках овсяницы.
— Чудесный час, — сказал он. — Солнце пока ещё только радует, а не жжёт.
— А в любви бывает такая пора, когда она только радует, а не жжёт?
— У нас с вами эта пора наступает.
— Ночью я подходила к двери вашего кабинета, но...
— Я понимаю: вы не хотели меня напугать, чтобы мне не пришлось лечиться от заикания.
— Не надо, Антон Павлович. Не начинайте ваши шуточки. Здесь, в вашем доме, нам с вами нельзя. Когда я выходила ночью, Марья, по-моему, просыпалась. У меня есть одна давняя мечта, о которой я даже не хотела вам говорить, но сейчас подумала и решила: это надо сделать. Мы должны вместе поехать на юг. На Кавказ. Вы же знаете, что мой отец работает в управлении железной дороги — через него я достану билеты в разные вагоны. О нашей поездке не будет знать никто. Только ничего не говорите — я знаю, что вы согласны. А теперь поцелуйте меня. И ещё... Вот так... А на Кавказе мы будем щисливы.