Подняли занавес. Ханов вышел с фельдфебельской саблей в руках и, помахивая ею, начал монолог:
– «О поле, поле, кто тебя усеял повсюду мертвыми костями!»
– А кости где? – кто-то протяжно, ломая слова, сказал в публике.
Ханов невольно оглянулся. В первом ряду сидели четыре бритые, актерские физиономии, кутаясь в меховые воротники. Он узнал Вязигина и Сумского, актера казенных театров.
– Браво, браво, Ханов! – с насмешкой хлопнули они в ладоши. Задняя публика, услыхав аплодисменты первых рядов, неистово захлопала и заорала: «Браво, bis!»
– Баррр-банщика! – проревел какой-то пьяный, покрывший шум толпы бас.
Ханов ничего не слыхал. Он хотел бежать со сцены и уже повернулся, но перед его глазами встал сырой, холодный, с коричневыми, мохнатыми от плесени пятнами по стенам номер, кроватка детей и две белокурые головки.
Ханов энергично повернулся к картонной голове, вращавшей в углу сцены красными глазами, и начал свой монолог:
– «Послушай, голова пустая, я еду, еду не свищу, а как наеду – не спущу и поражу копьем тебя – я!» – замахиваясь саблей, декламировал он дрожащим голосом.
– Это не копье, а полицейская селедка! – громко, насмешливым тоном крикнул Вязигин.
Ханов вздрогнул и умоляюще посмотрел на говорившего.
Он увидел торжествующий злобный взгляд и гадкую усмешку на тонких, иезуитских губах Вязигина.
– Браво, Ханов, браво! – зааплодировал Вязигин, а за ним его сосед и публика.
Ханов затрясся весь. «А жена, а дети?» – мелькнуло у него в голове. Затем опять перед глазами его Вязигин гадко улыбался, и Ханов, не помня себя, крикнул:
– Подлец! – и бросился бежать со сцены.
Публика, опять приняв поступок Ханова за входившего в роль Руслана, аплодировала неистово.
Ханов вбежал в уборную и остановился у входа.
Посредине пола, на голой земле, лежала Людмила, разметав руки. Глаза ее то полузакрывались, то широко открывались и смотрели в одну точку на потолок. Подле нее сидела ее пьяная мать, стояла водка и дымился завернутый в тряпку картофель.
Мать чистила картофелину.
«Я не хочу… не хочу, мама… не надо мне ваших бриллиантов… золота… мы там играть будем… коленкору на фартук… вот хороший венок… мой венок…» – металась и твердила в бреду Людмила.
– Что с ней? – спросил у матери Ханов.
– Сама виновата… Сама. Говорила я… А теперь картошку ешь!
– А, обе пьяные! – крикнул Ханов и начал раздеваться. Старуха вскочила со своего места и набросилась на Ханова.
– Как вы смеете?.. Я сама актриса… Я Ланская… слыхали?! Вы смеете? Я пьяная, я старая пьяница… А она, моя Катя… Ах, говорила я ей, говорила… Лучше бы было!
И старуха с рыданиями упала на грудь дочери.
Та лежала по-прежнему и бредила.
Слышались слова: венок, букет, Офелия…
Ханов подошел и положил руку на мраморный, античный лоб Людмилы. Голова была как огонь. Жилы на висках бились.
– Тиф с ней, горячка, а вы – пьяная! – всхлипывала мать.
А сверху доносились звуки военного оркестра, наигрывавшего «Камаринского», и кто-то орал под музыку: