Юный Ломоносов, с таким жаром накинувшийся на эти новые книги, не мог без посторонней помощи понять всего их содержания, особливо арифметику-логистику. А между тем жажда понять была очень велика. И вот он сидит по целым дням за книгами. Сварливая мачеха сердится и бранится, всячески старается “произвести гнев” в отце его; этот последний становится на сторону своей жены и находит, что сын его предается действительно пустым занятиям. Любознательному юноше не остается ничего иного, как удалиться из дому в “уединенные и пустые места и терпеть стужу и холод”. Вскоре Ломоносов выучил наизусть обе книги. Все то, что было им понято и усвоено, нисколько не удовлетворяло его любознательности, а скорее, напротив, возбуждало ее.
Новиков в своем “Опыте исторического словаря о российских писателях” писал всего через семь лет после смерти Ломоносова, что главной побудительной причиной, заставившей Михаила Васильевича покинуть отчий дом и бежать в Москву, явилась страсть к стихам и сильное желание обучаться стихотворству. Эта любовь к стихотворной форме была возбуждена случайно попавшейся ему Псалтырью, “переложенной в стихи Симеоном Полоцким”. Товарищ Ломоносова по Академии наук Штелин, в свою очередь, утверждает, что причиной бегства стала жажда научного знания. Священнослужитель, учивший Ломоносова грамоте, на вопросы его “обыкновенно отвечал ему, что для приобретения большого знания и учености требуется знать язык латинский, а ему не инде можно научиться, как в Москве, Киеве или Петербурге, что в сих только городах довольно книг на том языке. Долгое время питал он в себе желание убежать в который-нибудь из сказанных городов, чтоб отдаться там наукам”.
Это объяснение нам кажется более вероятным, хотя возможно, что наряду с жаждой научного знания было и страстное желание обучиться стихотворному искусству. Нельзя сомневаться, что к бегству побуждали также тяжелые семейные условия и твердое намерение отца женить подрастающего парня, хотя бы даже против его воли.
В книге для записей поручителей в платеже податей за отлучившихся Куростровской волости сохранилась следующая отметка: “1730 года декабря 7-го дня отпущен Михаиле Васильев сын Ломоносов к Москве и к морю до сентября месяца предбудущего 1731 года, а порукою по нем в платеже подушных денег Иван Банев росписался”.
Таким образом, бегство Ломоносова совершилось около 7 декабря 1730 года. Паспорт юноше удалось достать тайком, при помощи управлявшего тогда в Холмогорах земскими делами Ивана Васильевича Милюкова. Сосед Фома Шубной, вероятно родственник первого учителя Ломоносова Ивана Шубного, снабдил его на дорогу полукафтаньем и, заимообразно, тремя рублями денег. Ни слова не сказав домашним о своем намерении, он отправился в путь “и дошел до Антониево-Сийского монастыря, в расстоянии от Холмогор по Петербургскому тракту во ста верстах, был в оном некоторое время, отправлял псаломническую должность; заложил тут взятое им у Фомы Шубного полукафтанье мужику емчанину, которого после выкупить не удалось, ушел оттоле в Москву, пристал на Сухареву башню обучиться арифметике, которой науки показалось ему мало, то пришел он к тогдашнему московскому архиерею, объяви себя поповским сыном, просил о принятии себя в Заиконоспасское училище для обучения словено-греко-латинских наук, куда был и принят”.
Вот одна версия о бегстве Ломоносова и поступлении в школу; ее признают в настоящее время более вероятной, она помещена в “Путешествии академика Ивана Лепехина”. Другая версия принадлежит Штелину, о котором мы уже упоминали. Он приводит множество любопытных подробностей, которым, как оказалось при более тщательной проверке по рукописным источникам, доверять нельзя, так как в его рассказах попадаются крупные неточности, поневоле заставляющие сомневаться в его сообщениях как в целом, так и в частностях. Но, тем не менее, мы решаемся привести здесь повествование Штелина о бегстве Ломоносова и о том, как ему удалось попасть в Заиконоспасское училище, – этот рассказ интересен.
“Долгое время питал он в себе желание убежать в который-нибудь из сказанных городов, чтоб отдаться там наукам. Нетерпеливо находил удобного случая. На семнадцатом году возраста своего напоследок оный открылся. Из селения его отправлялся в Москву караван с мерзлою рыбою. Всячески скрывая свое намерение, поутру смотрел, как будто из одного любопытства, на выезд сего каравана. Следующею ночью, как все в доме отца его спали, надев две рубашки и нагольный тулуп, погнался за оным вслед (не позабыл взять с собою любезных своих книг, составлявших тогда всю его библиотеку: грамматику и арифметику). В третий день настиг его в семидесяти уже верстах. Караванный приказчик не хотел прежде взять его с собою, но, убежден быв просьбою и слезами, чтоб дал посмотреть ему Москвы, наконец согласился. Через три недели прибыли в столичный сей город. Первую ночь проспал Ломоносов в обшевнях[1] у рыбного ряда. На завтрее проснулся так рано, что еще все товарищи его спали. В Москве не имел ни одного знакомого человека; от рыбаков, с ним приехавших, не мог ожидать никакой помощи; занимались они продажею только рыбы своей, совсем об нем не помышляя. Овладела душою его скорбь; начал горько плакать; пал на колени; обратил глаза к ближней церкви и молил усердно Бога, чтоб его призрил и помиловал.
Как уже совсем рассвело, пришел какой-то господский приказчик покупать из обоза рыбу. Был он земляк Ломоносову, коего лицо показалось ему знакомо. Узнав же, кто он таков и об его намерении, взял к себе в дом и отвел для житья угол между слугами того дома.
У караванного приказчика был знакомый монах в Заиконоспасском монастыре, который часто к нему хаживал; через два дня после приезда его в Москву пришел с ним повидаться. Представив он ему молодого земляка, рассказал об его обстоятельствах, о чрезмерной охоте к учению и просил усильно постараться, чтоб приняли его в Заиконоспасское училище. Монах взял то на себя и исполнил самым делом. И так учинился наш Ломоносов учеником в сем монастыре. Дома между тем долго его искали и, не нашед нигде, почитали пропадшим до возвращения обоза по последнему зимнему пути: тогда уже узнали, где он и что он”.
Что отец Ломоносова действительно знал, где его сын и что он делает, – это не подлежит никакому сомнению, так как Михаил Васильевич сам говорил, что получил от отца не одно письмо с просьбою воротиться домой.
На первых порах молодому человеку пришлось довольно тяжело в монастыре. Вообразите себе, в каком положении очутился высокий, статный юноша с пробивающимся пухом над верхней губой, когда поступил в низший класс школы и оказался товарищем малолетних школьников; вообразите, с каким удивлением все эти малые ребята уставились на него, каким звонким, задорным и неудержимым смехом разразились все они, когда узнали, что этот здоровенный парень пришел зубрить вместе с ними латинскую азбуку! Шуткам, насмешкам и издевательствам, само собой разумеется, конца не было. Все прыгали вокруг него, кричали, хохотали, показывали на него пальцем: “Смотрите-де, какой болван лет в двадцать пришел латыни учиться!” – как выразился сам Ломоносов, вспоминая об этом тяжелом для него времени. Но подобные неприятности были весьма незначительны по сравнению с тою бедностью, в которой он очутился. В день выдавался всего один алтын[2] жалованья. Из этой суммы он мог позволить себе истратить только денежку[3] на хлеб, денежку на квас, а остальное уходило на бумагу, обувь и прочие нужды. Таким образом приходилось жить изо дня в день, без всякой надежды на улучшение в близком будущем, и это после того довольства, которым он пользовался в отцовском доме! А тут еще письма отца, постоянные усовещивания и просьбы возвратиться, понять, что для него же, для сына, он копил копейку за копейкой, кровавым потом наживал состояние, которое по смерти его расхитят чужие люди. Желая во что бы то ни стало вернуть сына, Василий Дорофеевич пишет ему, что такие-то и такие-то хорошие люди с радостью отдадут за него своих дочерей. Сколько соблазна! Недаром Ломоносов писал, вспоминая об этой тяжелой поре: “Обучаясь в Спасских школах, имел я со всех сторон отвращающие от наук пресильные стремления, которые в тогдашние лета почти непреодоленную силу имели”. Но жажда научного знания, всецело завладевшая пылкой и страстной душой нашего молодого человека, заставляла его забывать обо всех неприятностях и лишениях, которые приходилось терпеть изо дня в день, и, не колеблясь, бесстрашной рукой порывать все связи со своим прошедшим. Вряд ли в это время юный Ломоносов знал, куда приведет его путь, избранный им; вряд ли даже жила в нем твердая уверенность, что, отдавшись своему влечению к науке, он сделает свое будущее лучшим и более светлым, чем было его прошедшее. Вероятнее всего, что даже в мечтах увлекающегося юноши образ заманчивого будущего не находил определенных очертаний и красок. Мечты – в какую бы несбыточную и фантастическую область ни уносили нас – всегда держатся на фундаменте реальных фактов прошедшего. А Ломоносов, порвав с прошедшим, вступил в совершенно новую для него жизнь, ни условий, ни форм проявления которой он тогда еще не знал. Отсюда становится понятным, в каких неопределенных и спутанных контурах выступало перед ним это далекое будущее. Но неопределенное и неясное не имеет в себе достаточно силы, чтобы человек решился сделать шаг, могущий резко изменить все направление его жизни. Если бы нашим юношей руководили соображения о будущем, мечты о карьере ученого, то, наверное, из этих туманных мыслей и эгоистических волнений ничего бы не вышло. В том-то вся и суть, что Ломоносовым руководила живая и напряженная страсть – жажда научного знания. Эта беззаветная любовь к науке, наполнявшая пылкую душу здорового парня, подчинила себе все его существо. Для юноши знание само по себе являлось единственной целью, оно порождало все его стремления и давало им высшее и законченное удовлетворение.