…И он спросил: «Но чьим судом я осужден?»
— «Судом народа», — я ему ответил.
Одним врагом в Париже стало меньше,
И это был епископ Дарбуа.
А я вернулся снова в Комитет
Старательно перебелять приказы,
И много жило храбрости и крови
В чернилах незаметного писца.
Вне времени я пребывал в те дни,
На стуле спал, не помню, где обедал,
И только мельком видел занавески
В заветных окнах в улице Маньян.
Всё меньше становилось коммунаров —
Тот изнемог, тот струсил, тот погиб,
И скоро вокруг нас остались только
Отрезанные пламенем пожаров
Последние бойцы и мертвецы…
Домбровский пал. И черный узел дыма
Парижа горло стягивал всё туже,
Вдруг бледный человек у двери крикнул:
«Вы знаете, что Делеклюз убит!..»
И многие смутились… Тут перо
В моей руке сломалось, вздрогнув,
И на бумаге красные чернила,
Как кровь, разбрызгались, и я вскочил,
Схватил ружье и выбежал на площадь.
Париж Коммуны великан пожара
На огненном щите до неба поднял,
На баррикадах возле Шато д’О
Меня схватили пьяные версальцы.
А в это время в улице Маньян
Сражался мальчик, милый, темноглазый,
Одной рукой откидывая кудри,
Мешавшие, лукавые, стрелять.
Любить умели розовые губы,
Мгновенно их поцеловала смерть,
Тот мальчик умер на глазах Брюнеля,
И солнце закатилось для меня.
И врезались мне в память час и место.
Занозы острые и посейчас, —
Ведь мальчик тот была моя невеста,
Переодетая морским стрелком…
1920
Полюбить бы песенки простые,
Чистые, как воздух на заре,
В них не нужно путать запятые,
О словах справляться в словаре.
В них дыханье трав и перелесков
Так же нежно, как лазурь,
И в глаза не бьют прибоя блески,
В уши — заклинанья бурь.
В их покое что-то есть о чуде,
Всё, что можно сердцем пожелать,
В них не нужно размышлять, что будет,
Ни о чем не нужно вспоминать…
Между 1913 и 1920
Крутили мельниц диких жернова,
Мостили гать, гоняли гурт овечий,
Кусала ноги ржавая трава,
Ломала вьюга мертвой хваткой плечи.
Мы кольца растеряли, не даря,
И песни раскидали по безлюдью.
Над молодостью — медная заря,
Над старостью… — но старости не будет.
1919
Ты мне обещана, но кем — не знаю,
Но кем-то добрым и большим,
Когда я что-нибудь обещаю —
Обещаю именем твоим.
И если б был я хранитель стада,
Моряк, купец или земледел,
Я б отдал всё за трепет сада,
Где теплый лист на тихой воде,
Где ты читаешь, поешь иль плачешь,
О нет, не плачешь — то плачу я,
Где всё знакомо и всё иначе
И даже слезы — как блеск ручья.
Сейчас я скитающийся невольник,
Я вижу вокруг лишь сады чужих,
Но мне не завидно, мне не больно,
Иду уверенно мимо них.
И я забываю свои скитанья,
Чтоб память только тебе отдать,
Я помню только: ты — обещанье,
А тот, кто помнит, — умеет ждать!
1919
В час, когда месяц повешенный
Бледнее, чем в полдень свеча,
Экспресс проносится бешеный,
Громыхая, свистя, грохоча…
И когда над мостами в пролеты
Проведет он живую черту,
Прыгни сразу — и огненный кто-то
Вдруг подхватит тебя на лету.
И никто на путях незаказанных
Не прервет его окриком: стой!
Будет всё тебе в мире рассказано,
Если дух свой сольешь с быстротой.
Через степь неживую, колючую
Просвистит по ребру пирамид,
Перережет всю Африку жгучую,
В Гималаях змеей прозвенит.
Обжигая глазами сигнальными,
Прижимая всю Землю к груди,
Он разбудит столицы печальные,
Продышав им огни впереди.
И когда из-за сумрака мглистого
Очертанья стуманятся в ряд,
Заревет он раскатно, неистово,
Пролетев Вифлеем — Петроград.
Его след на полях чернозема
И в плантациях чая пролег,
В лабиринтах Европы, как дома,
На дорогах волшебный свисток.
Шоколадные люди Цейлона,
Позабытый огнем эскимос…
Провожают сверканье вагонов,
Вихревые расплески колес.
Чудо рвется из глотки со свистом,
Всем понятны сигналы его,
И мудрее его машинистов
Не найти на земле никого.
Август 1920