— Мадеры, Томас?
— Я предпочел бы сухенького.
— Помилуйте, Томас, — мадера, солнечный зной лазурного португальского неба!..
Куда приятней обедать у Морриса, Рида, Раша, когда былые распри улажены, былые разногласия позабыты; это тебе не шантрапа, эти люди имели вес. Они потягивали коньяк, обсуждали важные финансовые проблемы — это они были силой, стоящей за спиною новой страны, Соединенных Штатов Америки, — и Пейну дозволено было сидеть в их обществе и наблюдать, какие тонкие манипуляции приводят в движенье мир.
Да, человек меняется — хотя, возможно, эта неправда, и человек никогда не меняется. Здесь, сейчас, в году тысяча семьсот девяносто втором, облокотясь на поручни судна, переправляющего его через пролив во Францию, подальше от Англии, которой не терпелось его повесить, он, глядя на белые меловые утесы Дувра вновь перебирал в памяти, одно за другим, минувшие события.
Началось с чугунного моста, с научного эксперимента — ведь сказал же Бен Франклин, что у него глаз и голова ученого. Такого рода мост явился бы для мира новшеством, это правда; однако человеку с воображением было ясно, что черный металл призван в будущем вершить судьбу человечества. Так отчего бы не начать с моста, такой полезной, такой обыденной вещи? Эта мысль увлекла его, он начертил проект моста, изготовил чугунную модель. Люди за сорок миль приезжали посмотреть. Сразу видно, что главная держава у моста — Здравый Смысл, говорили они, обращая в пошлый каламбур то, что некогда осенило их славой. Книжки «Здравого смысла» желтели, пылясь на чердаках и полках, но в народе про него говорили:
— Башковитый мужик, Пейн. Соображает не хуже любого янки.
Он повез модель в Филадельфию и установил в садике у Бена Франклина, на Маркет-стрит. Что это было за время! Его так часто величали «доктор Пейн», что он уж начал принимать это как должное — почти. В его честь провозглашались тосты на завтраках, обедах и ужинах; он сделался обладателем четырех белоснежных париков; его туго накрахмаленные рубашки сверкали безупречной чистотой. Раш мимоходом уронил однажды:
— Как, интересно, теперь читается «Здравый смысл», Пейн?
— «Здравый смысл»?.. — Так, словно речь шла о безделице, которую сразу и не припомнишь. — По тем временам — недурно, — произнес он рассудительно.
— А времена-то были каковы! — рассмеялся Раш.
— Рады глотку были перегрызть друг другу.
— Зато теперь делить нечего, всего на всех достаточно.
— На всех, это верно, — соглашался Пейн.
Потом он повез модель моста во Францию. Пять лет тому назад, в 1787 году; Томас Пейн, эсквайр, плыл во Францию по широкому лону океана — не хворый пентюх в зловонном грязном трюме, а джентльмен, человек незаурядных способностей, философ, ученый, политик; в известном смысле финансист; отдельная каюта первого класса, прогулки вдоль палубы под взглядами пассажиров, указывающих на него друг другу.
Его отъезд из Америки был сам по себе данью прошлому; у него все еще хватало недругов, и штат Пенсильвания не изъявлял готовности строить его чугунный мост; так что, хотя он в любом случае предполагал побывать во Франции, сейчас он направлялся туда, главным образом, из-за своего моста. Он переписывался с французскими учеными, обменивался мнениями о них с Франклином и был совершенно убежден, что умнее их нет на свете, не говоря уже об их остроумии. Франция подхватит идею сооруженья моста, а за нею — весь мир, и тогда — признанье, тогда — богатство. Как вполне бравый кавалер, завел во время путешествия легкий роман с некоей госпожою Грейнджер из Балтимора — и сам не думал, что сумеет с подобным тактом и изяществом довести его до завершенья в постели. А почему бы и нет? Он был мужчина в расцвете лет, здоров как никогда, знаменит, давно забыт как корсетник, сапожник, акцизный; он был Пейн, философ и ученый. Франция приняла его радушно — старая, великолепная Франция. Король Людовик восседал со своим двором в Версале. Кое-где, возможно, слышался ропот, но какое отношение имел к этому Пейн? Одно дело — Америка, а Франция — совсем другое. Следуя совету Франклина, он играл роль простого, но умудренного просвещеньем американца: коричневые простые панталоны, ни парика, ни духов, белая рубашка, черный камзол, черные туфли, бумажные чулки; сердечная, обаятельная улыбка, которая как бы возмещала незнанье языка. Он перевидал их всех: политиков и философов, мудрецов, светских щеголей, ученых, высокородных вельмож и смиренных книжников. Для таланта не существует заслонов, — а чего стоит французская кухня! Он говорил:
— Да, у нас в Америке едят — но что значит готовить, у нас понятия не имеют…
А что, если махнуть в Англию? Что мешает ему побывать на родине — тем более когда до нее так близко; тем более столько лет прошло? Во Франции с вопросом насчет моста тянули: идея понравилась, но не настолько. А старая вражда — да кто ж ее теперь помянет в Англии; война случается один раз, а деловые отношения продолжаются бесконечно. И разве зря ходят слухи, что если у себя в Америке Джордж Вашингтон — герой, то он вдвойне герой в Англии?
Пейн отправился в Лондон.
Обед в кругу таких персон, как сэр Джозеф Банкс, президент Королевского общества, как астроном Маркус Холи и глава Ост-Индской компании сэр Джон Титтлтон — и каждый тряс Пейну руку, кланялся, горячо уверял его, что для них это честь:
— Верьте слову, сударь, большая честь…
И — о «Здравом смысле»:
— Сильная вещь, сударь, — сильная и истинно английская по духу, новое подтвержденье нетленного величия Хартии вольностей. Америка нас отвергла, но в этом отверженьи сказалось славное английское упрямство — и как знать, не прибавилось ли оттого у обеих стран и мудрости, и готовности, когда представится случай, слиться воедино?
— Воедино?
— Война была ошибкой. Мы с вами умные люди, мы можем это признать.
Он соглашался; что еще ему оставалось? Кто из них хоть раз заикнулся о том, что он — корсетник, что он барахтался в грязи Питейного ряда, содержал табачную лавочку? Для этого они были слишком хорошо воспитаны. Их превосходство не выражалось в словах, оно подтверждалось самою жизнью, столь явственно, что Пейн, ослепленный, способен был только улыбаться, пить больше чем следует, опять улыбаться — и соглашаться. Достаточно было провести вечер в их обществе, и становилось понятно, почему люди, подобные им, держат в своих руках бразды правленья — этот блеск ума, эта изысканность, обаяние, элегантность; и может быть, тебе невольно приходили на ум массачусетские фермеры, как они стоят, опершись на свои заржавелые, громоздкие кремневые ружья, сплевывая куда попало табачную слюну — а может быть, ты вовсе ни о чем таком не думал.
Он показал им свою модель моста, и ее встретили хором похвал.
— Будьте уверены, в изобретательности колонии нас опередили лет на сто.
Где-то в глубине сознания у Пейна промелькнуло, все еще говорят про нас — колонии.
Затем — Тетфорд; и его поразило, до чего же ничто здесь не переменилось — решительно ничто: ни единый камень не сдвинут с места; борозды как были проложены тысячу лет назад, так и ныне ведет их плуг по старому следу; ворона как, помнится, сидела давным-давно на заборе, так там же, на том же самом месте, и сидит. Дико было видеть это после Америки; Америка жила, поминутно меняясь на ходу: дом? — снесем, построим другой, получше; коровник? — сноси его, пора строить новый; улица? — замостить; канализацию провести? А что? Римляне еще вон когда умели. Церковь мала, надо повыше, и шпиль повыше, и ратушу попросторней…
Но Тетфорд оставался все тот же: арендаторы-фермеры — словно комья бурой земли, совсем не то что долговязые, нескладные, своенравные поселяне Америки; новый сквайр — копия своего папаши, такой же тучный, румяный, раскормленный; и уже нажил подагру.
Пейна никто не вспомнил, никто не узнал. Крестьяне стягивали при встрече шапку, говорили: