И она вступила в комнату, неуклюжая, слишком большая, в шерстяном платке, в накинутом на плечи коротком, до бедер, собранном в талии пальто на вате и белом платье с прямым вырезом, которое, скорее всего, было ночной рубашкой. Значит, она уже легла - и раздумывала, что предпринять и стоит ли что-нибудь предпринимать, - и, наконец, встала, сунула ноги в валенки и накинула пальтецо и платок, так что соседи могли подумать, что она вышла по нужде. Но, похоже, все спали. Она побежала, скрипя маленькими валенками, по снежной тропе к домику на отшибе и, озябшая, на обратном пути остановилась возле первого крыльца, думая о письме и о том, что все это ни к чему, и не зная, что она скажет. Она поскреблась в дверь, там что-то ответили. Она вошла. Было полутемно, стол освещен коптилкой. Она вошла в блеске и красоте своих девятнадцати лет, пунцовая, нелепо улыбаясь, "а вы еще не спите?" пролепетала она, как бы в извинение за поздний визит. Ответа не последовало, ошеломленные глаза уставились на нее. "Нюра?" - сказал он наконец. Она села, сжимая на шее воротничок из дешевого меха. Не найдется ли чего-нибудь почитать?

В школе, сказала она, ее всегда называли Аней, и в училище Аней, только здесь кто-то придумал: Нюра и Нюра, так и пошло. "Но это красивое имя", - возразил мальчик. "Чего ж в нем красивого". - "Хорошо, - сказал он, - так я и буду вас называть. Аня", - сказал он.

"А вы все не спите. Глаза портите".

Он пожал плечами.

"Все учитесь, так поздно".

Она хотела сказать: делаете уроки. А может быть, подразумевала другое: тетрадь, лежавшую перед ним, ведь это из нее был вырван двойной лист для письма, которое неотступно стояло между ними, связало их и вместе с тем разделило; о котором ни слова, как если бы оно пропало, как если бы оставалось неизвестным, получила ли она письмо.

"Да нет, - пробормотал он, - какие уроки".

Еще не легли, все сидите, что-то в этом роде произнесла она, не эти слова, так другие, надо же было что-то сказать. Но фраза имела мысленное продолжение, было очевидно, что она пришла неспроста, никто на свете не усомнился бы в том, что она пришла неспроста. Мальчик не смел этому поверить. Значит, ты точно так же сидел три дня тому назад, вот что означала эта фраза, сидел и писал мне... а знаешь ли, что я твое письмо действительно получила? Вот - как видишь, я пришла. Капли инея блестели на ее волосах. Мельком взглянув в окно, она отвела со лба выбившуюся прядь на среднем пальце левой руки она носила оловянное колечко, - поддернула пальто, ее глаза скользнули по столу, по раскрытой тетрадке.

"Какие уроки", - пробормотал мальчик.

"Что же вы пишете?"

"Дневник".

Она обрадовалась этой возможности говорить о чем-нибудь, в конце концов можно было повернуть дело и так, что никакого письма не было, и в то же время держаться близкой темы; и что же это, спросила она, демонстрируя несколько преувеличенное любопытство, что за дневник?

Мальчик ответил, что он записывает события своей жизни и все, что он думает о людях.

Она снова поправила пальто на плечах, уселась удобней на табуретке, отвела прядь волос, разговор, сперва напоминавший осторожное продвижение по минному полю, как будто принял более или менее естественный характер, и письмо заняло свое место в распорядке вещей, показалось даже нормальным, что оба помалкивают о нем. И, укрепившись на занятых позициях, она расхрабрилась до того, что задала следующий вопрос, но сейчас же почувствовалось, что они снова приблизились к мине, зарытой в землю: "А мне?.." - спросила она, кладя локти на стол и слегка наклонясь, конечно, это был непроизвольный жест. Ее грудь слегка выдавилась из выреза рубашки. "А мне - можно почитать?" И много лет спустя - если представить это как фильм, как замедленную съемку, где мгновение бесконечно, - она все так же сидит в чахлом сиянии коптилки, сложив на столе обнаженные руки, опираясь на них, отчего ее груди стоят в вырезе платья или, может быть, ночной рубашки. Ее тень простерлась по дощатому полу, достигла кровати. Мальчик невольно взглянул на ее шею и ниже, тотчас же она изменила позу, сомкнула пальто на груди, другой рукой, с колечком на пальце, подперла щеку ладонью, подняла на подростка глаза, серый жемчуг, и словно приготовилась выслушать, что он там написал.

Нюра Привалова никогда не получала любовных писем. За свою жизнь она сменила пять пар туфель и прочла десять книг. Судоходство было главным средством сообщения между городком, где она родилась, и остальным миром, лишь два или три раза в жизни ей приходилось ездить по железной дороге. Как все ее сверстницы, она была озабочена тем, что ее время, время любви, проходит даром. Как многие девушки ее поколения и социального круга, она видела жизнь без прикрас, а с другой стороны, показалась бы ребенком девицам ее возраста, которые будут жить полвека спустя. Нюра Привалова еще не получала таких посланий. (Можно предположить, что оно было не только первым, но и последним в ее жизни.) То, что она прочла там, перечитывала дома и на дежурстве, разбередило ее воображение, как только может разбередить воображение литература. Письмо, словно горячий шепот, звучало в ее ушах. Письмо было от ребенка, и не стоило принимать его всерьез. Письмо было от мужчины. Письмо возвестило ей голосом чревовещателя о том, что она могла бы сказать и сама, если бы умела найти такие слова, о сладостно-стыдном, сокровенно-откровенном; что-то ворвалось в ее жизнь, как порыв ветра в хлопнувшую дверь, вознесло ее над самой собою, исторгло из монотонного быта, - и вот она постучалась в комнатку. Она пришла. Зачем? Всякое обожание льстит, и Нюре по крайней мере хотелось взглянуть поближе на того, кто прислал ей такое письмо. Значит, она пришла, чтобы поговорить о письме? Но оказалось, что дразнящая тайна, о которой знают оба, становится еще увлекательней, когда о ней умалчивают. Вместе с тем оказалось, что непроизнесенные слова мешают продолжению; тайна, не высказанная вслух, парализовала мысль о том, чем могло бы стать это продолжение; слова служат смазкой, которая застывает, если механизм стоит на месте. Она ждала, что он заговорит первым. Оба, мальчик и женщина, еще не понимали, что уголь, пышущий жаром, подернется золой, если его не раздувать.

Нюра была медсестрой и знала, что человек состоит из кожи, костей, мышц и желез; знала, что жизнь проста и шершава и что мужчины хотят от баб всегда одного и того же; знал ли об этом автор письма? Ему бы следовало родиться в век Маймонида и Святого Фомы. Обреченный вечному сидению перед лампадой, он унаследовал от неведомых пращуров культ молчаливого слова, он перенял их надменную застенчивость, близорукость, размывающую контуры женских лиц, и у него было только одно преимущество, если это можно считать преимуществом: за вычетом двух-трех человек он был единственным мужчиной в больничном поселке.

Он не ответил на вопрос, можно ли заглянуть в дневник, и спросил, глядя на ее руку: из какого это металла? "Это дешевое кольцо", - сказала Нюра, или Аня, все-таки он не мог привыкнуть к этому имени, - и с усилием стянула колечко с пальца. Дикое воспоминание на секунду представилось подростку, был такой случай: он сидел в отделении, где работала мать, в комнатке дежурного врача, и листал огромную книгу, подшивку газеты "Врач", целая кипа таких книг в твердом картоне лежала на шкафу. Глянцевые страницы, дореволюционная орфография, условия подписки, ученые статьи, письма с мест, хроника, смесь - он перелистал дальше, случай из практики. Десятилетний пациент надел себе кольцо из любопытства или озорства - и ему представилось, что он сам его насаживает, - доставлен с сильными болями из-за отека головки члена.

"Почитайте, - сказала Нюра, надевая кольцо, - что вы там написали".

Он помотал головой.

"Отчего же? Это секрет?"

"Там написано о вас".

"Вот и прочитайте".

"Там ничего плохого нет, наоборот".

Она насунула колечко на средний палец левой руки, помогая себе винтоообразными движениями пальца, у нее были довольно толстые, сужающиеся к концам пальцы, пухлый, с ямочками тыл ладони.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: