Больной крякнул, отложил свои орудия, потер ладони и на минуту задумался. После чего схватил бритву и начал царапать уголком по бумаге. Отложив бритву, принялся тереть по расцарапанному резинкой. Снова взялся за бритву, процедура была повторена несколько раз, под конец мастер загладил место, где прежде стоял год рождения, желтым ногтем.
"Тэк-с, - промолвил он. - Аусгецайхнет. Угадайте, что это слово значит?"
"Отлично".
"Правильно! Далеко пойдете, молодой человек. Итак... один росчерк пера, всесильного пера! И - позвольте поздравить вас с совершеннолетием".
Ченцов занес перо над метрическим свидетельством и остановился.
"М-да. Угу".
Он отложил ручку, подпер подбородок ладонью.
"Я же говорил вам: отвратительная бумага. Во-первых, рыхлая... Они просто не умеют изготовлять настоящую бумагу".
Оба рассматривали документ, на обороте отчетливо была видна дырка.
"Дорогой мой, - промолвил Ченцов, - я думаю, что теперь нам ничего не остается, как выкинуть метрику. Лучше уж никакой, чем такая..."
"А как же?.." - спросил подросток.
"Что? Очень просто. Когда придет время получать паспорт, нужно объяснить, что метрика пропала... ну, скажем, во время поспешной эвакуации. Ничего не поделаешь, военное время".
"Я не об этом, - сказал мальчик. - Как же мы теперь поедем?"
"Ах, друг мой..." - шептал Ченцов, глядя не на собеседника, а скорее сквозь него; и почти невыносим был этот сухой, опасный блеск глаз, похожий на блеск слюды. В палате было сумрачно, на койках лежали, укрытые до подбородка, безликие люди, от всего - от белья, от тумбочек между кроватями, от полусидящего, тощего, подпертого подушками Ченцова - исходил тяжелый запах. А снаружи был ослепительно яркий, голубой, звенящий птицами день, было уже почти лето, был май. Значит, думал подросток много лет спустя, когда он уже не был подростком, значит, должно было пройти еще около двух месяцев. Как, однако, условны эти вехи. Повествование - враг памяти. Оно вытягивает ее в нить, словно распускает вязку, и смотрите-ка, дивный узор исчез.
"Друг мой. Только вы меня понимаете".
Он повернул лицо в подушках - небритые щеки, острый нос, остро-бесцветные глаза, синие губы, полуоткрытый рот. Мальчик обернулся: в дверях дежурная сестра. Пора уходить.
"Еще пять минут, - прошелестел больной, взглянув на сестру, Марусенька... Что я хотел сказать. Мне надо немного окрепнуть. Обострение пройдет. И мы с вами... о, мы с вами! - Он покосился на соседей. - Они не слышат..."
Поманил подростка пальцем.
"Я придумал другой выход, никаких справок вообще не нужно... Это хорошо, что ваша матушка ничего не заметила, лучше ее не волновать... Мне нужно многое вам сказать, многое записать, чтобы не пропало. Я буду вам диктовать... Мою Historia arcana... У меня столько важных идей!
Друг мой единственный, ведь от этого я и болен. Оттого, что не могу больше здесь жить. Если бы я вернулся в Москву, все слетело бы мгновенно. Я был бы здоров, уверяю вас! Человек - непредсказуемое существо. Он может болеть такой болезнью, о которой медицина не имеет представления. Это не туберкулез и не абсцесс легкого. Это абсцесс души. Исцелить его может только воздух Москвы. Пройтись по этим тротуарам... От одной мысли можно с ума сойти".
Подросток брел по коридору, в палате кашлял Ченцов, шелестел в ушах вечный голос, уже сколько лет он шепчет, говорит без умолку о том, что скоро кончится война и начнется новая, невообразимо прекрасная жизнь, не такая, как до войны, нет, это только сейчас довоенная жизнь кажется идиллией, но об этом не будем, не надо об этом... Друг мой, мы еще будем с вами вспоминать. Далеко отсюда, за стаканом хорошего вина. Будем вспоминать о том, как мы...
Скоро! Скоро! Никто не знает в точности, где идут бои. Но враг отступает. В такой же лучезарный день они сядут на теплоход. И ведь так и случилось, вернее, почти так или, пожалуй, cовсем не так; но не будем сейчас об этом. Это - будущее, ставшее настоящим, а затем и прошлым. Но пока что все это в будущем. В такой же вот майский, звенящий, сияющий день они проедут вниз по великой реке мимо далеких зеленеющих берегов, мимо дебаркадеров, мимо низких белых стен татарского кремля, мимо башни царицы Сумбеки, которая бросилась вниз головой, чтобы не попасть в полон к русским. И дальше, дальше, до канала, до шлюзов, до Химкинского речного вокзала, и отец, веселый, в распахнутом пальто, встретит их в порту. Он жив и вернулся целым и невредимым. "А я уж хотела идти за тобой", - сказала дежурная сестра Маруся Гизатуллина, маленькая, темноглазая и белолицая, должно быть, такой же была ханша Сумбека в расшитой шапочке с покрывалом. "Нельзя так долго сидеть, - говорила она, шагая по коридору. - Ему вредно". - "Он поправится?" - спросил подросток. Она направилась в дежурную комнату. Выходя, она сказала: "А, ты все еще здесь. Пора ему укол делать. Подожди меня... Что ж, ты разве не заметил, - сказала Маруся, когда они снова шли вместе по коридору. - Это же такая палата".
Он спросил: "У него есть родные?"
"У него никого нет. И местожительства нет никакого, иначе давно бы выписали. Чего держать умирающего. А ты, я вижу, здорово вырос за это время!" - сказала она.
Там, где лыжи проваливались в снегу, на плоских холмах, где цепенели леса, бесшумно падали белые хлопья с отягощенных ветвей и время от времени что-то потрескивало, постанывало вдалеке, откуда съехал неведомый смельчак, оставив на крутизне двойной вертикальный след, там теперь все заросло кустарником, там плещут папоротники, ноги топчут костянику, заячью капусту, лес уводит все дальше. Посреди поляны стоит пожарная вышка, четыре столба, сколоченных наподобие пирамиды, с березовой лесенкой и площадкой на верхотуре. Сверху не видно уже ни берега, ни больницы, зеленая сплошная чаща, голубоватые верхушки, провалы оврагов, и постепенно все застилает сизо-лиловая пелена. Там начиналась Удмуртия, где обитали древние меднолицые люди в лисьих шапках, где, может быть, еще длился век Ермака и Грозного.
"А-у!" Звук повторился совсем рядом. Выкликали его имя. Подросток вышел к малиннику. "Мы уж думали, тебя волки утащили", - смеясь, сказала Маруся Гизатуллина. "Здесь волков нет", - возразил он. "А в позапрошлое лето, тебя тогда еще не было, помнишь, Нюра?"
Это звучало так, словно его считали младенцем. Так говорят: ты еще пешком под стол ходил.
"Такой волчище стоял прямо перед воротами".
Что-то он не помнит такого случая. Два года назад они с матерью были уже здесь. Ехали на нарах из неоструганных досок, в товарном вагоне, женщины устраивались, копошились, ссорились, качали младенцев, толстая тетка сидела, спустив голые ноги между головами у сидевших внизу, было жарко, состав подолгу стоял на узловых станциях, пропуская встречные поезда. "Эй, бабоньки, куда путь держим?.." - кричали из эшелонов.
"И второй с ним, - сказала Маруся Гизатуллина, - волчица, наверно". "Это были не волки", - сказала Аня, но теперь она снова звалась прежним именем - Нюра.
С какой независимостью, с каким величавым спокойствием он приблизился к ним, не моргнув глазом, взглянул на вышедшую из кустов Нюру с лукошком. Надо сознаться, она стала еще прекрасней, в сиреневом легком платье с белым воротничком и "кружавчиками" вокруг коротких рукавов-фонариков, в левый рукав засунут платочек, и на загорелых ногах легкие тапочки, - да, сказал он себе, он знает, что она здесь, и приближается к ней без волнения, потому что прошли эти томительно-безысходные зимние ночи, это ожидание на крыльце, все прошло, он избавился от этой каторги и может спокойно смотреть на эту красоту. Конечно, она не могла не заметить его равнодушия, несомненно, ее снедает ревность. И он почувствовал гордость, тайное злорадство мужчины, который знает, что ради него цветет эта красота; но удостоится ли она его внимания, это уж, извините, его дело.
"Ох, - сказала Маруся Гизатуллина, - умаялась. Мы тут весь малинник обобрали. Пока ты там шастал". Два года назад было такое же лето. Высадились на пристани, шли, волоча свои чемоданы, оказались в физкультурном зале с большими окнами, со шведской стенкой и сдвинутыми в угол гимнастическими снарядами, прожили на полу недели две, пока всех не распихали по учреждениям; теперь-то он знал как свои пять пальцев и школу, и базар, где в те дни еще толпился по воскресеньям народ; война еще не чувствовалась в этих местах. Выпряженные лошади стояли вдоль коновязи с мешками сена на мордах, на возах торговали луком, лесным орехом, молодой картошкой; марийки в узких расшитых шапочках под белыми платками, в зипунах, несмотря на жару, в новеньких лаптях и шерстяных чулках, продавали масло, обрызганные холодной водой, блестящие, как слоновая кость, шары на темно-зеленых листьях лопуха. Мать пробовала масло кончиком ногтя. Еще можно было обменивать на продукты городские вещи, шляпку с бантом, кружевную сорочку.