– Я работаю.

– Где?

– Вячеслав Андреевич, вам не понравится моя профессия.

– Но раскройте секрет, если это возможно.

– Отец, – вмешался Валентин, насупив темные брови, – ты задаешь Людмиле вопросы, как на экзамене. Не все ли равно в конце концов, чем занимается невеста твоего сына. Любят не профессию, а человека.

– Ты прав, – сказал Крымов. – Но профессия – половина человека.

– А другая половина?

– Это несовершившееся, неудовлетворенное, это мечты, упование на жар-птицу, иллюзии.

– Все мы, отец, живем придуманной жизнью. Все дворники, все министры и все наполеоны от догматизма.

– Мы живем в неблагополучном мире. Так вернее, – поправил Крымов, пожалев о несокрушимом с детства упрямстве Валентина, и снова дружелюбно обратился к Людмиле: – И тем не менее я любопытен. Чем вы занимаетесь, Люся?

«В сущности, какое я имею право задавать ей вопросы? Да еще с настойчивостью начальника отдела кадров, что уже неприлично во всех смыслах…»

– Я работаю, Вячеслав Андреевич.

– Наверное, в каком-нибудь НИИ лаборанткой? Ходите в белом халате и называете своего начальника шефом? Не угадал?

– Не угадали. Я работаю закройщицей в женском ателье.

– Ах вот как? Интересно.

«По какой причине я так удивлен? Ждал другое? Хотел для сына невесту иной профессии? Что именно я хотел?»

– Вячеслав Андреевич, вы как-то странно на меня посмотрели…

Люсин голосок прозвучал с кокетливой обидой, но не голос смутил его, а та противоестественность, какая представилась в возможном соединении всегда мудрствующего, углубленного в себя Валентина, студента Института кинематографии, с этой миниатюрной закройщицей в противосолнечных очках, с капельками пота на остром вздернутом носике. Ольга сидела молча, в скорбном безучастии, ложечкой чертила вензеля на скатерти.

– Странно посмотрел? Извините, Люся. И примите это за присущее мне любопытство, – проговорил Крымов вежливо. – Меня попросту интересует ваша профессия. Что вы конкретно в ателье делаете? Я понимаю, как трудно бывает иногда угодить жрицам моды.

– Это вовсе не интересно, Вячеслав Андреевич, – сказала Людмила. – Моя профессия очень обычная. А вот я люблю ваши фильмы. Такие сильные, такие добрые люди – почему только они у вас почти все погибают на войне? Мне жалко их. А последний ваш фильм, который сейчас в Париже премию получил… Как он называется? «Необъявленная война»… Вы там хотите сказать, что люди губят природу и губят землю и самих себя? Я запомнила: у вас там один герой, ученый, очень грустный, говорит своему другу: «И все-таки человек живет не для того, чтобы превратиться в пищу для шести пород могильных червей. Найти смысл жизни – счастье. А счастье – это то, чего мы сами не испытали…»

– У вас хорошая память, Люся.

– Людмила – киноманка, отец, – сказал Валентин с ласковой снисходительностью. – Она не пропускает ни одного нового фильма.

– Я читала в интервью, Вячеслав Андреевич, что вы выбрали на главную роль молодую актрису из Большого театра, которая должна была сниматься, – тоненько проговорила Людмила, и голос ее запнулся. – Я слышала, что с ней произошло несчастье, и мне так жалко… В этом интервью была ее фотография – чудо, какая красивая!

– Ты говоришь об актрисе, которая недавно погибла? – спросил Валентин, хмуро вглядываясь в противосолнечные очки Людмилы.

– Я запомнила ее фамилию – Ирина Скворцова. Я слышала, что у нее была травма, ей запретили танцевать, а вы ее взяли на роль, Вячеслав Андреевич. Какой вы добрый!..

– Она была одаренной актрисой.

«Как их соединить? Каким образом? Ольга, Люся, Валентин… Где связь? Где ниточка логики? Выдержанная Ольга, святая женщина, и рядом остроносенькая Люся, ограниченная, видимо, довольно девочка с глупенькой смелостью. Что сближает ее и чересчур серьезного, погруженного в себя Валентина? Физическое влечение?»

– Мне так жалко ее, – повторила шепотом Людмила, клоня голову. – Ой, как мне жалко, Вячеслав Андреевич…

Валентин мрачновато сказал:

– Лю-уся, ну что за сантименты! Лишняя трата нервных клеток. Произошел несчастный случай, каких в одной Москве происходит каждый день сотни.

– Не командуй, жених, ты еще не муж! – вмешалась Таня задиристо. – Людмила Васильевна сама знает, когда ей тратить нервные клетки, а когда нет. Тоже мне командир нашелся!

– Как непонятно, дико, нелепо… – одними губами прошептала Ольга, неслышно положив ложечку на скатерть, и Крымов почувствовал, что у него сдавило сердце от ее скрытого страдания.

– Дорогая сестра, я с пеленок противник глупой дидактики, как тебе должно быть известно. Я за полную свободу личности, – возразил Валентин и, неуклюжий, длинношеий, озабоченно сказал Людмиле: – Сними очки, они тебе мешают.

Она послушно сняла очки, а он, словно бы никого не стесняясь, тщательно вытер платком лоб и щеки и заговорил хладнокровно, глядя на ветви берез, ломящиеся в распахнутые окна террасы:

– Вот Люся вспомнила о твоем последнем фильме, отец. Я тоже о нем думал. В наш прагматический век ты хочешь, чтобы люди, бессильные муравьишки, задумались о смысле жизни, о красоте, о душе друг друга. Ты веришь в свою мысль до конца, отец? Всерьез думаешь, что нравственный прогресс сильней технического?

– Ну, начинается собачья философия! – всплеснула руками Таня с возмущением. – Был молчун, а стал болтун невыносимый, спорщик и никому не дает слова сказать! Заговорил всех до потери сознания!

– Таня, не мешай. Причем здесь собачья философия? Что за глупые выражения? Я долго не видел отца.

– Никому не дано знать полную правду о себе, – сказал Крымов и встретился с умоляющими глазами Ольги. – Человек только потому человек, что живет среди людей.

Валентин спросил упрямо:

– Но добро или зло искони заложено в людях?

– Не жди от меня банального восторга: заложены добро и зло. Время безжалостней людей. Представь диалог с самим собой: «Я стал другим?» – «Нет, я остался прежним. Но изменилось время – и я стал другим». Время изменяют люди, а людей время.

– Поэтому, отец, я убежден, что духовный прогресс бессилен перед техническим. И все судорожные попытки интеллектуалов внести в двадцатый технологический век сентиментальную нравственность прошлого бессмысленны. Это не цинизм, отец. Человек должен пройти через испытание сытостью и комфортом. Совместить такое с духовностью жизни нельзя. Нужен бензин для машин и нужно, вообще топливо – значит, надо качать нефть из земли, нужно для строительства дерево – значит, необходимо вырубать леса. Пиджак и брюки из духовности не сошьешь…

– Твоя смелость, сын, – желание увидеть голого короля одетым.

– Имеешь в виду технологический прогресс?

– И еще маленькую деталь – смысл человеческой жизни, которую не хотелось бы видеть голым королем.

– Если бы человек был бессмертен, он не думал бы о смысле жизни, отец. А бессмертие ему может дать только технический прогресс, технологизация, а не евангелие нравственности и так называемая духовность.

– Ты молод, Валентин. Человеку порой не хватает целой жизни, чтобы понять, что жизнь свою он прожил бессмысленно.

– Парадокс, парадокс.

– Парадокс – одна из форм истины. Очень не хотел бы, Валентин, чтобы ты прожил свою жизнь под знаком техники, которая якобы все решит. Техника и, кстати сказать, твой киноаппарат ничего не решат, если ты не будешь служить ему, а он тебе разумно подчиняться.

– Отец, я не проживу жизнь бессмысленно.

– Как непонятно… Как нелепо… – растерянно повторила Ольга и, поймав взгляд Валентина, спросила чуть слышно: – Расскажи лучше, Валя, как вы с Людмилой собираетесь жить. На какие средства? Ты не окончил институт, тебе еще учиться два года…

Валентин замкнуто молчал, замолчала и Ольга.

– Я получаю сто сорок рублей, Ольга Евгеньевна, – проговорила внезапно Людмила обиженным голоском. – Потом я могу шить и на дому. Я сумею заработать гораздо больше. Пока нам хватит. Мы будем жить у моей матери… На троих у нас комната восемнадцать метров. Правда, в общей квартире. Ты ведь не против? Знаю, ты не против.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: