Злая укоризна хоть и мнимому Матвееву благополучию содержалась во всем облике бывалого бродяги. Лишь потому и сорвалась у о.Матвея подсознательная обмолвка брат, что по седым косицам, заправленным под бывший меховой треух, как и по свойственной православному духовенству укладистой речи, сразу опознал в старике претерпевающего бедствие иерея. И в том заключалась боль сердца, что самый распоследний средь своих современников может мановением пальца отнять кров у кого-то жалчей себя. Тем сильней ощущал он пронзительное родство с этой падшей тенью человеческой, и призыв ее – сообща перейти на положение птахи лесной – не заставал врасплох о.Матвея. Еще до казни аблаевской стал он мысленно примеряться к участи калик перехожих, неминучей вскорости для всех попов на Руси, в предвиденье чего не только закалял себя помаленьку всяческим неудобством вроде несвежей пищи или мокрой обуви, обязательной для пребывающих в непрестанном скитании, но и семейство свое, из отеческой жалости, понуждал к тому же под предлогом причиняемого излишествами вреда. Все полнее раскрывались ему преимущества людской бездомности: ибо стоило отрешиться от иных благ цивилизации, как немедля приобреталось то высокое телесное безразличие, которое, освобождая от смертных страхов, доставляет желанный покой души. Начистоту сказать: он так устал от подлой дрожи по любому поводу – преступной ли принадлежности своей к духовному званию или купленной из-под полы подошвенной кожи – что порою торопил пришествие судьбы, благословившей бы его в дорогу толчком в плечо, чтобы властно повернуться спиною к разгромленному пепелищу.

Незлобивая готовность бродяги к смене жилья, равно как и завидная сноровка, с какой он рассовал по дырьям на себе свою походную утварь, прицепил к поясу мятый чайник и кружку того же свалочного происхожденья – все это смягчило о.Матвея. На худой конец вряд ли удалось бы подобрать лучшего товарища, а тот уже простер руки над огнем, то ли в намерении унести клочок пропадающего тепла, то ли прощаясь до скорого свиданьица.

Скорее для проформы, нежели для выяснения личности, Матвей задал надлежащие вопросы. Странник назвался беглым попом Афинагором из разгромленного год назад безвестного монастырька в зауральской глуши. И с горечью, в духовном стиле, прибавил, что лишь после долгих бездомных скитаний волна житейская донесла его наконец до тихого пристанища здесь, у них, за надежной каменной стеной. В зимнем ветерке трепетали седые, с прожелтью волосишки на висках, и сам он весь подрагивал, словно только что вынутый из воды, и тут, по молчанью переглянувшихся хозяев догадавшись, что теперь-то они и столкнут его с бережочка назад, в судьбу, он с умилением благодарности поведал им, как разоритель обители, суровый московский комиссар, подай ему Господь здоровья, на глазах у братии стравивший собакам проживавшего там на покое ветхого архиерея, пощадил бедного Афинагора, собственноручно дважды вразумил его по шее и отпустил с наставленьицем впредь не попадаться на глаза. С той самой поры и ходит Афинагор, не противясь ветру; а где старушка и за молитву не пустит на ночлег, то можно и в стожок приткнуться, благо тулупчик теплый, на вороньем меху. «Бесстрашному нигде не боязно, а ежли и дадут по загривку разок для острастки, так начальству и нельзя иначе!»

– А ты не спеши, не серчай: и мы живые! – дрогнувшим голосом попрекнул о.Матвей. – Куды тебе старому в потемках...

– Обо мне не тужи, поп. У Бога-то на кажного жучка припасена своя щелочка.

Теперь о.Матвей и сам не мог отпустить старика, не утолив жадного, непременно наедине, любопытства о том самом, что ему предстояло впереди.

– Ведь не сразу гоним... отдохни, ежели здоровье позволяет тебе здешнее проживание, – и вздохнул, сознавая тяжесть совершаемого проступка. – Ступай к своим дровам, Финогеич, да матушку не пугай пока. Дверь потуже притвори, все тепло выстудим к ночи. – Он огляделся куда присесть, но было некуда. – Отколе свалился-то на нас, сирых?

– Все оттуда же, из миру.

– Мир-то велик. Кормишься чем?.. Воруешь хлеб-то аль с рукой стоишь?

– А пошто? Господь поставляет! И под толщей снега олень чует свою еду. Я тружуся, хотя без дозволенья. Выслежу где крышку гробовую при дверях либо писк младенческий попритчится, уж я там стучусь с заднего ходу. «Не угодно ли безмерную горесть вашу али родительское ликованьице через небесную канцелярию оформить? Могу и заочно, туда ни одно письмецо заветное не пропадет... опять же по дешевке у меня. Ну, иные посмеются, иные вчерашних штец плеснут, а бывают которые и коленом под седалище. Да ведь я сухой, хоть с башни скидывай, не ушибаюся!

Здесь впервые испытал смущенье о.Матвей, потому что сказанное совпадало с его собственным намереньем в случае чего заняться ночной халтуркой. Тем более боязно стало задать очередной вопрос:

– За что гонение-то принял?

– Видать, по совокупности бытия моего.

И кое в чем он до такой степени походил на самого Матвея в его гаданьях о своей будущей судьбе, что не хватало воли прогнать его со двора.

Во избежанье еще более щекотливых совпадений благоразумнее было воздержаться от дальнейших расспросов: время ужина близилось, кстати. Да тут еще бродяга подкинул хворосту в прогоравший костер, и белым чадом окончательно заволокло суховеровское помещение.

– Вот тебе на прощанье мой наказ, Афинагор, – с кашлем и обильной слезой заторопился о.Матвей. – Как знаешь обходися, днем огня не разводи, из берлоги своей не отлучайся. Застигнут – раньше всех отрекуся. Дров не воруй... Березку свалим – и тебе сучков достанется. Посторонних к себе не водить...

– Сказал!.. Сюда самую убогую, хуже нет, и пряником не заманишь, – последовал еще более легкомысленный намек, содержанием своим неприятно резанувший уходившего о.Матвея.

Таким образом, к концу первого же посещения стали замечаться и другие противоречивые изменения как в облике, так и речевом складе немощного старца. Главное же разочарование ждало о.Матвея впереди, когда с приличного расстояния оглянулся на покидаемый мавзолей. Взгромоздясь на ограду, бывший иерей Афинагор салютовал старо-федосеевскому настоятелю своим треушком на манер флотских сигнальщиков, что выглядело вовсе непозволительным на фоне тогдашнего церковного разорения. Погрозившись в ответ имевшимся у него скребком, о.Матвей повернулся было назад для строгого внушения, но вблизи мнимый бродяга оказался коренастым деревом неизвестной в сумерках породы, с клоком снега в развилине сука. Вообще эпизод с Афинагором выглядит до такой степени маловероятным, что разумнее было бы отнести его за счет воображения, разыгравшегося в условиях зимнего кладбищенского вечера, кабы не наличие двух одновременных свидетелей, не связанных между собою ни узами свойства, ни тем более классового сговора. Из чувства самосохранения о.Матвей постарался предать забвению Афинагора с его пугающей осведомленностью, восприняв ее как примету болезненного раздвоения личности под влиянием жизни.

Кстати, по отсутствию какой-либо целенаправленной деятельности весьма сомнительного и даже с эзотерическим значением беглеца Афинагора, никто не смог бы догадаться об истинной роли мнимого старца. И даже Никанор Шамин, который с его чутьем на заграничных соглядатаев, инопланетных в том числе, мог усмотреть в Дымкове тайного посланца оттуда, из самых недр небесных, к нам сюда для сверхсекретных переговоров со здешним резидентом противной стороны вроде Шатаницкого. И тогда ему осталось бы предположить, что единственно для маскировки той туманной пока, сверхмасштабной махинации заблаговременно возникли не только старо-федосеевское кладбище с укромным флигельком, заселенным нынешними обитателями, но и самая эпоха наша, предшествующая великому финалу. Сказанное наглядно доказывает, как близок был будущий исследователь преисподней логики XX века к разгадке, если бы ему подвернулся случай лично повстречаться с Афинагором, которого, возможно, вовсе не было на свете...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: