Но обо всем этом нам еще придется говорить в дальнейшем. Здесь же мы хотим лишь отметить особую манеру слушать музыку, которая была свойственна Серову. Не менее серьезно относился он, разумеется, и к той музыке, которую ему доводилось исполнять самому. А играл он постоянно, посвящая этому делу почти все свободное время. Дома, у знакомых, один и, когда случалось, в четыре руки – Серов всегда был готов играть, лишь бы это была музыка художественная и серьезная. Неудивительно поэтому, что при таких условиях его природное художественное чутье теперь развивалось и прогрессировало быстро, постепенно приобретая ту обоснованную сознательность, которая неразлучна с истинным пониманием.
Что касается музыкальных вкусов, направления Серова в то время, то нужно сказать, что все симпатии его были на стороне классической музыки с Бетховеном во главе.
Впоследствии Серова нередко упрекали в неустойчивости и изменчивости взглядов. Не касаясь этих упреков по существу, мы здесь заметим только, что никакой изменчивости, никакой неустойчивости не заметно во взглядах Серова на классическую музыку. Бетховен был и навсегда остался кумиром Серова, и никакие последующие симпатии не могли заглушить или уменьшить в нем то чувство благоговейного удивления, какое он питал к величайшему из классиков. Что касается музыки, современной Серову, то в этот период он выше всего ставил музыку немецкую, решительно предпочитая ее итальянской. Особенно он восхищался в это время Мейербером, которого, впрочем, скоро развенчал, заметив в нем декоративность, погоню за внешними эффектами и пр.
Нам уже известно, что Серов очень ясно сознавал недостаточность своих музыкально-теоретических познаний. Мы заметили также, что его музыкальные занятия и аналитический характер их имели между прочим целью восполнить именно этот пробел. Разбирая образцовые музыкальные произведения, Серов желал видеть, как на практике разрешаются разные теоретические вопросы, которые вставали перед ним в ходе его собственных творческих попыток. Что касается этих попыток, то нужно сказать, что начало их относилось еще ко времени пребывания Серова в училище правоведения.
В то время, еще не будучи вовсе знаком с теорией композиции, будущий композитор уже начинал иногда ощущать потребность излить с помощью фортепиано приходившие ему в голову музыкальные мысли. Однако, не зная теории вовсе, он не умел не только записать то, чем бывала полна его голова, но даже сама передача этих мыслей на фортепиано затрудняла его чрезвычайно, ибо и для такой передачи требуются знание и навык. И вот, когда наступали такие минуты бессознательного вдохновения, молодой правовед украдкою запирался в комнате, где стояло фортепиано, и там один, без всяких посторонних указаний, без всякого руководства, так сказать ощупью, принимался отыскивать те аккорды и звуковые сочетания, которые волновали его музыкальное воображение. Свои таинственные занятия он держал в строжайшем секрете от начальства и товарищей, и уже тогда эти маленькие творческие опыты увлекали его в высочайшей степени.
По выходе из училища Серов продолжал свои практические попытки композиции по-прежнему, но уже, конечно, с большею свободою и без тогдашней таинственности. И по-прежнему он не имел систематических сведений по теории, хотя успел, конечно, с того времени кое-что прочесть и обрел кое-какой навык. Вот как он описывал свои тогдашние опыты:
«..Я иногда сажусь к клавишам, ничего не обдумав предварительно, и перебираю звуки до тех пор, пока появится какая-нибудь мысль; тогда уже пойдет совсем другая игра… фантазируется как нельзя лучше, и иногда вынесу из этого хаоса несколько удачно вылившихся фраз и сейчас замечу их на нотной бумаге. Иногда же, вовсе не подходя к органу, я вдруг сочиню целый мотив, который мне как будто кто-то напевает. Впрочем, чаще одну только первую половину мотива. Вот тебе подробно мой procedé (способ)…» (Письмо к Стасову от 6 – 10 августа 1840 года).
Раз пробудившись, творческая мысль композитора стала постепенно развиваться и скоро сделалась для него источником самых живых наслаждений. При удачных опытах восторг его превосходил всякие границы, и своим восхищением он тогда спешил поделиться с неизменным своим другом, как это видно из многих мест его переписки с г-ном Стасовым. Но, с другой стороны, те же письма показывают, что начавшаяся творческая деятельность становилась по временам для Серова источником весьма горьких и тяжелых ощущений. Дело не обходилось без разочарований, неудач: иногда его одолевали артистические сомнения.
По временам, в минуты такого упадка душевных сил, он начинал сомневаться даже в самом призвании своем. Вот что писал он, например, г-ну Стасову 20 ноября 1840 года:
«…Я все жду вдохновения (по твоему предсказанию), но оно не посещает меня, сенатского чиновника!!! Верно все твои мечты обо мне не сбудутся. Я все еще в смертельном сомнении: scilicet (то есть), требует ли мое душевное расположение постоянных трудов (для которых я не умею найти времени) или его и вовсе нет в моей душе, этого расположения? That is the question! the great question! (Вот в чем вопрос! большой вопрос!) А между тем песок бежит! Иногда мне приходит в голову: с чего ты взял, что я могу быть композитором? Иногда какой-то внутренний голос преубедительно мне нашептывает, что во мне довольно сил – быть всем, чем я пожелаю! Если бы мне какое-нибудь благодетельное существо могло одним разом решить эту задачу, о, как бы я ему был обязан! Иногда мне опять кажется, что разрешить этот вопрос никто в мире, кроме меня самого, не может, и я изнываю в тоске!..»
Однако эта «артистическая» тоска продолжалась обыкновенно недолго. Бодрое расположение духа брало верх над всеми сомнениями, и наш артист снова принимался за работу. «A bas les sombres idées![12]» – таким возгласом заканчивает он, между прочим, и вышеприведенное тоскующее письмо.
Такое чередование оживленной бодрости при удачах со следующими за нею неудачами продолжалось довольно долго. Как вдруг, – это было в конце апреля 1841 года, – В. В. Стасов неожиданно получил от Серова такое ликующее письмо:
«Ты, может быть, думаешь, что я по-прежнему ожидаю вдохновения или уже и вовсе перестал ждать его; напротив, я теперь блаженствую, потому что „уста мои разверзлись“. Да, скоро пришлю тебе совершенно изготовленные „Cantique pour Violoncelle“, потом еще маленькую балладу для голоса на слова Гете: „Der Rattenfänger“… потом еще „Une fantaisie en forme de Valse“ pour Violoncelle et Piano, которая еще не совсем обделана… Я вполне был счастлив, когда их писал», и проч.
И вслед за тем молодой композитор «corde tremente» (с бьющимся сердцем), как он выражается, действительно прислал г-ну Стасову балладу «Der Rattenfänger», прося критического отзыва об этом первом своем произведении.
Отзыв г-на Стасова оказался, в общем, весьма благоприятным, и восторг молодого дебютанта был безграничен. «Я полон блаженства», – писал он Стасову в ответ на его рецензию. Затем все существо его наполнилось необыкновенною бодростью и неудержимой жаждой деятельности. В письме от 11 мая 1841 года он писал г-ну Стасову уже так:
«Слава Богу, теперь я на каждый день смотрю как на белый лист, на котором я непременно должен что-нибудь написать, наконец перестал прозябать в каком-то ничтожном бездействии и могу сказать, что каждый час употребляю на должное! Дай Бог только, чтоб мне не пришлось разувериться; но нет: чем больше я наблюдаю за собою, тем более убеждаюсь, что я не могу ничего производить иначе как в области любимого моего искусства».
Надо сказать, что вообще это письмо отличается необыкновенною приподнятостью тона, и в конце дело доходит даже до того, что автор досадует, зачем у него так мало препятствий к достижению его заветных целей: «Даже мне досадно, – говорит он, – что я встречаю слишком мало сопротивлений, что путь мой слишком углажен».
12
Долой мрачные мысли! (фр.)